НАСЛЕДНИКИ БЕЛОГО ЛЕБЕДЯ

М.БАРМАНКУЛОВ

НАСЛЕДНИКИ БЕЛОГО ЛЕБЕДЯ

Тюркские корни русских писателей

Алматы “Рауан” 1995


Барманкулов М.К.

Наследники Белого Лебедя. — Алкаты: Рауан, 1996. — 64 е. 6-626-03066-9

Наследники_обложка

Автор анализирует творчество известных русских писателей (Баль­монта, Блока, Лермонтова и др.) и приводит читателя к мысли об огром­ном влиянии восточных, в частности тюркских, поэтических традиций на развитое русскоязычной литературы.

Издание рассчитано на преподавателей и студентов гуманитарных специальностей вузов, а также всех тех, кто интересуется литературой, межлитературными связям* и т.д.

4603010000-006 В 404(05)—95 ” 225 – 96

18ВЯ 5-625-03066-9                                                  © Барманкулов М 1С, 1995

 

 

5

 

ИЗ КАЗАХСТАНА С ЛЮБОВЬЮ

Сейчас, -когда как снег на голову, свалилось эфемерное СНГ, вдруг вспомнили, что в Европе, в отличие от бив­шего Союза, где стали стремительно развиваться цен­тробежные процессы, все наоборот – там преобладают процессы объединения. Между тем, в русском литерату­ре и искусстве несколько столетий развивалось то, что определяется понятием “интеграционные процессы”. И все народы бывшего Союза с полным правом могут зая­вить, что эта литература не русская, а русскоязыч­ная. Да, именно русскоязычная, ибо в эту литературу, относимую и к классике, вложили пот и кровь, вдохно­вение и талант все народы “единого экономического про­странства”. В том числе и тюрки, среди которых предки многих знаменитых писателей. О них и пойдет речь в нашем небольшом исследовании.

Глава I. БЕЛЫЙ ЛЕБЕДЬ БАЛЬМОНТА

Да, Константин Дмитриевич Бальмонт, изысканный символист, поэт-имрессионист, чьи стихи ВБрюсов характе­ризовал как хрустальные, создающие свою музыку, похо­жие “на серебряный звон задумчивых колокольчиков”, был по матери из тюрков.

Об этом, казалось бы, немаловажном факте, нигде ни слова. Ни в автобиографиях, ни в поэмах, ни в стихах, й только в одном из малоприводимых писем Константин Бальмонт вдруг вспоминает. “Предки моей матери (урож­денная Лебедева) были татары. Родоначальником был князь Белый Лебедь Золотой Орды. Может быть, этим отча­сти можно объяснить необузданность и страстность, кото­рые всегда отличали мою мать и которые я от нее унаследствовал, так же как и весь свой душевный строй”. чВенгеров СА Критико-библиографический словарь рус­ских писателей и ученых. Т. 6, СПб, 1904. С. 375-377)

Надо знать о вкладе Бальмонта в русскую поэзию, чтобы оценить его признание о влиянии на него “душевного строя” матери.

 

 

 

Никто так, как Бальмонт, яе работал над формой стихов, чтобы передать свое состояние Его Тимн Солнцу” открывается наисложнейшими по форме, по ритму, по риф­ме строками:

Жизни податель. Светлый создатель, Солнце, тебе л пою! Пусть хоть несчастной Сделай, но страстной, Жаркой и властной Душу мою! Жизни податель, Бог и Создатель, Страшный сжигающий Свет! Дай мне – на пире Звуком быть в лире, – Лучшего в Мире Счастия нет!

Татарин по матери, шотландец по отцу (почти как Лер­монтов!) Константин Дмитриевич Бальмонт родился в глу­бинке — в деревеньке Гумншци Шуйского уезда Владимирской губернии. И трудно найти поэта, который бы столь легко и изящно писал о русском народе и его обычаях. Возьмем только часть стихов “Благовещенье в Москве”:

Вижу старую Москву В молодом уборе. Я смеюсь и я живу, Солнце в каждом взоре. От старинного Кремля Звон плывет волною. А во рвах живет земля Молодой травою. В чуть пробившейся траве Сон весны и лета. Благовещенье в Москве, Это праздник света!

Можно сказать, что Бальмонт определил целое направ­ление в русской поэзии, без которого трудно представить Россию среди самых наимоднейших художественных тече­ний мира. А ведь тогда это был прорыв не только в области

 

формы, но в области мысли, мироощущения. Целые поколе­ния готовы были повторять за ним:

Что другие, что мне люди! Пусть они идут по краю,

Я за край взглянуть умею « едою бездонность знаю.

Не таким ли был Магжан Жумабаев — ученик Брюсова, создавший на казахском языке самые передовые по форме и самые современные по содержанию стихи и поэмы — репрес­сированный, разворованный и только недавно более или ме­нее полно изданный? Ведь это от него шарахались как от казахского символиста и вольнодумца.

Бальмонт с полным правом считал, что поймал многора­дужную “жар-птицу* и мог бет тени сомнения заявить:

День мой ярче дня земного, ночь моя не ночь людская,

Мысль моя дрожит безбрежно, в заяредельность убегая.

И меня поймут лишь души, что похожи на меня,

Люди с волей, люди с кровыо, духи стрясти и огня!

Он чувствовал себя поэтом всего мира, первооткрывате­лем и первооснователем в области стиха, поэтического осво­ения Вселенной: “Я должен быть стихийным гением”. Но если было необходимо, он мог стать и вполне определенным, даже не обращаясь к парадоксальным “Далеким—близ­ким”:

Мне чужды ваши рассужденьл: “Христос,”Антихрист, “Дьявол”, “Бег”, Я нежный иней охлаждения, Я ветерка чуть слышный вздох.

Мы заново открываем Бальмонта в наши дни, ибо долгие годы его творчество было под запретом. При всей своей поэ­тической неопределенности он ухитрился быть непринятым как царизмом, так и КГБ. Только в 1991 году читатели пол­учили часть его стихов, переводов и статей (Бальмонт К. Из­бранное. М.: Правда, 1991). Константин Бальмонт исключается из школы “по обвинению в государственной преступности”, был изгнан из университета за участие в студенческих волнениях, ему запрещали печататься, пер­вую книгу он сжег сам, вторую сожгла цензура.

После Октябрьской революции большевики, памятуя о „необычности стихов Бальмонта, никак не согласующихся с 2-300                                          с

 

 

новым строем, вызвали его в ВЧК и попытались сразить его сакраментальным вопросом: “В какой партии Вы состоите?”. Бальмонт — невинно: “Я — поэт”. Поскольку ответ был явно не анкетного характера, поэту пришлось вскоре засобирать­ся за границу.

А сколько казахских поэтов кануло в этот период в без­вестность?! Их били с двух сторон. Казахи — за то, что они “русские”. Русские — за то, что они не похожи иа общую массу, умеют язвительно отвечать, ловят на противоречиях, говорят и пишут лучше многих. И те, и другие тут же начи­нали присваивать творчество “дерзких« Не обошла эта участь и Бальмонта.

Вот небольшая загадка для вас, читатели. В «л стихи вылились следующие строки из поэтического сборника Бальмонта для детей “Фейные сказки”?

А потом на комара Жаловалась муха, Говорит, мол, я стара, Плакалась старуха… И велела пауку, Встав с воздушных кресел, Чтобы, тотчас на суку Сети он развесил.

Правильно! Надо сказать, что стихи Бальмонта для де­тей — это чудо поэзии, еще, как ни странно, не знакомое юным. А ведь именно о них писал В.Брюсов и умно, и образ­но: “В “Фейных сказках” родник творчества Бальмонта сно­ва бьет струей ясной, хрустальной, напевной. В этих “детских песенках” ожило все, что есть самого денного в его поэзии, что дано ей как небесный дар, в чем ее лучшая веч­ная слава. Это песни нежные, воздушные, сами создающие свою музыку*. (Брюсов В.Я. Далекие и близкие. М: Скорпион, 1912. а 90)

Могут возразить, что Бальмонт был, возможно, связан с тюрками генетически, но нашло ли это отражение в его са­мом что ни на есть русском творчестве, не посвящено ли его творчество всему, кроме того, что ему диктовали “родствен­ные связи”? Да, Бальмонт — поэт русский и общечеловече­ский. Но и гены у него проявились. То, что называют “зовом крови”. Он никогда не допускал даже намека на презри­тельное отношение к своим предкам по женской линии, да­же у ШЗродского, лауреата Нобелевской премии, стоит ему

 

коснуться темы степи, штампы по поводу ее обитателей про­скакивают автоматически. На уровне школьных представ­лений. У Бальмонта — даже вскользь — оценки иные. “Там, в Татарии Великой”, — бросает Бальмонт в “Стране исседо- иов” И кровь предков им не забывается: “Но пела песню кровь; “Навеки твой отнынеГ. Вывод этот сделан в ауле И вообще, все строки в стихах с символическим названием “Воспоминание даны в теплых тонах:

Аулы помню я в ложбине екал туманной,

Серебряный кувшин, усмешку Джамиле.

Мой юный проводник, -я не забыл Османа, –

Привел из табуна горячего коня.

И мы скакали с ним до дальнего тумана,

До впадины в горах, до завершенъя дня.

Мы ночевали с ним в заброшенной землянке.

В молитве перед сном он повторял:”‘АллаГ.

А я, хоть спал, не спал — от нежной в сердце ранки,

Мне снилась Джамиле и голубая мгла.

Мне грезились кругом нависшие твердыни,

Не досягнуть звезды, которая зовет!

Но пела песню кровь: “Навеки твой отныне!”.

Сейчас нас может удивить та “обойма” русских писате­лей, которая пришла на смену Горькому и Маяковскому. Это: Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Марина Цветаева. Но Бальмонт подби­рал свои посвящения не без влияния генетики. Это тюрки по крови: Куприн и Тургенев. Куприн для Бальмонта не только великий русский писатель, но и побратим. “Чую брата в Куприне”, и “спасибо побратиму”, “Ты — родной и всем нам милый”, — более чем прозрачные намек? из цикла “В Рос­сии”. Куприну там посвящено немало строк. Возьмем две строфы

Здесь, в чужбинных днях, в Париже, Затомлюсь, что я один, — И Россию чуять ближе Мне дает всегда Куприн. Если я – как дух морозный, Если дни плывут, как дым, — Коротаю час мой грозный Пересмешкой с Куприным.

 

 

 

 

Помнил Бальмонт и то, что он по матери Лебеде», тот са­мый Белый Лебедь (Ак-ку), что был князем в Золотой Орде. Эта тема неожиданно всплывает в стихах “Тургенев — пер­вая влюбленность*. Совершенно неожиданно Бальмонт на­деляет Тургенева непривычным для русской поэзии и непонятным эпитетом “старший лебедь”. Вместо привычной “пальмы первенства” или кочующего “лаврового венка”. Да, тут Бальмонт явно прибегает к другим критериям ценно­стей, взятым совершенно из другого круга явлений. И его не­ожиданную и непривычную похвалу можно понять только в том случае, если увязать Ак-ку, Белый Лебедь, Лебедева и “первый лебедь”:

Душа ребенка – лебеденок – Предощущает свой полет, А старший лебедь в кличе звонок И в синеву душа плывет.

Стихи Бальмонта, посвященные Тургеневу, совмещают в себе и пиетет, и поэзию:

Зима наносит снег. Но лишь я Припомню “Первую любовь”, промолвлю; “Ася” и “Затишье”, – Себя я вижу юним вновь. Дремотный старый сад. Сирени. Узор крестообразных лип. Зовут заветные ступени. Садовой дверцы дрогнул скрип.

Бальмонт точно схватывает очарование беллетристики Тургенева, передает ее несколькими строками. Поэт демон­стрирует редкое сочетание почти что научной четкости в определении сути тургеневских повестей с выработанными им самим поэтическими знаками, где высь обязательно ла- зурна, а если его волнует закат — “то пылают рубины и чер­неет агат”. И в характеристике Тургенева та же россыпь — “небесная эмаль”:

Влажен, кто в золото лобзанья Возвел землистую руду И женское очарованье Предуказал нам, как звезду, Кто нас увлек в такие дали,

 

 

 

Где все есть радость и печаль, И мысль заветные скрижали Взнесла в небесную эмаль. Благословен учитель чувства, Нам показавший образец, Одевший в пламени искусства И кровь и омуты сердец. Просвет сквозь действо сил слепое, Души девической ведун, Тургенев – небо голубое, Все утро сердца в звоне струн.

Неопределенный, запредельный в поэзии с ее певучим музыкальным стихом символист и импрессионист Бальмонт только тогда четок, когда речь заходит о его неизменной любви ко всему миру, будь то Восток или Запад:

Я как туча блуждаю, много красок вокруг, То на Север иду я, то откинусь на Юг, То далеко, с Востока, поплыву на Закат, И пылают рубины, и чернеет агат.

Для него мир и населяющие его народы — это не Запад и не Восток, не Север и не Юг, а яркие многоцветные краски, которые только вместе мот1 составить радугу. Не кто-ни­будь, а именно символист Бальмонт, Белый Лебедь, из глу­бинки с исконно русским названием Гумнищи подарил нам в своих чудесных переводах поэзию Эдгара По, Шелли, Кальдерона, Уайльда, Кристофера Марио, Шарля ван Лер- берга, Гауптмана, Зудермана, Словацкого, Врхлицкого, Рус­тавели, болгарскую поэзию, югославские народные песни и загадки, литовские народные песни, а также предания Полинезии, мексиканские сказки, драмы Калидасы. Пере­воды Бальмонта составляют 10 тысяч печатных страниц.

В поэзии Бальмонта нашли отражение его поездки в За­кавказье, на Волгу — от Астрахани до Костромы. В 1905 го­ду Бальмонт отправляется в Мексику и Соединенные Штаты. Впечатления выливаются в стихи, путевые очерки, в переводы космогонических мифов ацтеков и майя. Все это составило книгу “Змеиные цветы”. Бальмонт тщательно описал почти все знаменитые памятники древнемексикан- ских культур, к которым до сих пор обращаются ученые. В 1912 году он совершает кругосветное путешествие: Лондон- Канарские острова—Южная Африка—Мадагаскар—Авст­

 

 

 

 

 

ралия—Полинезия—Ява—Цейлон—Индия. Весной 1897 го­да Бальмонта приглашают в Оксфорд прочесть лекции по истории русской поэзии. Часто подчеркивается, что Ломо­носов учился в Германии, Капица — в Англии. И совсем не придается значения тому, что потомок князя Золотой Орда Бальмонт был неоднократно приглашаем в Оксфорд. И не в качестве студента, а в качестве лектора. Другой потомок тюркских народов Владимир Набоков в 1922 году окончил Кембридж, стал славой не только русской, но и американ­ской литературы, свободно писал по-английски и под конец жизни сам себя переводил с английского на русский, один­надцать лет был профессором русской литературы в Корне- льском университете в США, Это о нем, о Набокове, открытом русскому читателю только в 1990 году, пишут. русская литература после 1917-го делится на совет­скую, эмигрантскую «… Набокова.

Но вернемся к Бальмонту, как он неоднократно возвра­щался в Россию, особенно тогда, когда ей было трудно. В 1914 году Бальмонт выступает с лекциями в Грузии. Акакий Церетели — патриарх грузинской литературы — обращает­ся к нему с приветственным словом. В годы Первой мировой войны Бальмонт возвращается из Франции в Россию и вы­ступает с лекциями в Ярославле, Самаре, Саратове, Уфе, Перми, Тюмени, Омске, Тифлисе, Кутаиси, Вологде, Екате­ринбурге.

Белый Лебедь совершил то, что не удалось породившей его Орде Своей поэзией он завоевал мир. И отразил этот мир в своих стихах. Он стал первым не только “Там, в Татарии Великой”, но и в России, Европе, США.

Едва ли уместно политизировать поэзию, тем более Эд­гара По, чей “Ворон”, в восхитительном переводе Бальмонта, то запрещался, то приводился как пример “бяки”, присущей то ли символистам, то ли импрессионистам, то как поэтичен ский изыск, когда форма стиха настолько безупречна, что сама по себе наводит священный ужас, где рифмы, как те­ни, как вздохи появляются везде, заставляя в испуге огля­дываться.

Как-то в полночь, в чае угрюмый, полный тягостною

думой,

Над старинными, томами л склонялся в полусне,

Грезам странным отдавался, – вдруг неясный звук

раздался,

Будто кто-то постучался – постучался в дверь ко мне.

 

 

 

 

 

“Это, верно, – прошептал л, – меть « полночной тишине, Гости стучался в дверь ко

Я толкнул окно е решеткой, – тотчас важною походкой Ив-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней, Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей Он взлетел на 8шт Паллады, что над дверь» Выл моей, Он взлетел – и сел над ней.

И воскликнул я, вставая: “Прочь отсюда, птица алая! Ты иа царства тьмы % бури, – уходи опять туда, Не хочу я лжи позорной, лжи, кв* эти перья, черной, Удались же, дух упорный! Выть хочу – один всегда! Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь – всегда!”.

Каркнул Ворон: “Никогда”.

И сидит, видит аловещий Ворон черный, Ворон вещий, С бюста бледного Паллады не умчится никуда. Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный, Свет струится, тень ложится, – на полу дрожит всегда. И душа моя и» тени, что волнуется всегда,

Не восстанет – никогда!

Так кто же победит. Черный Ворон иди Белый Лебедь? Впрочем, это к не столь важно. Пусть победит поэзия, искус­ство и Афина Паллада — богиня мудрости и человеческого разума.

 

Глава П. ВЛАДИМИР НАБОКОВ – ПОТОМОК НАБОК-ХАНА

Нянюшка Пушкина любила закладывать — такое ко­щунственное замечание мог позволить с.ебе только Влади­мир Владимирович Набоков, рассказывая о собственной не самой удачной, на его взгляд, воспитательнице: “Про Бову она мне что-то не рассказывала, но она и не пила, как пива­ла Арина Родионовна^”.

Блоку Набоков поставил в вину, что тот напрасно вооб­разил себя мыслителем, это нанесло-де непоправимый ущерб его стихам.

Вспоминая о крымском имении своего дядюшки и его коллекции картин, Набоков в своей автобиографической книге, написанной им по-английски в США, мимоходом бро­сает “Айвазовский — очень посредственный, но очень знаме­нитый маринист того времени”.

Помогая диссидентам и вставая на их защиту, Набоков в то же время не считал Солженицына великим писателем (со слов жены Веры Набоковой).

В романе “Дар” Набоков настолько отходит от принято­го почитания Чернышевского, что даже эмигрантский па­рижский журнал “Современные записки” не рискнул опубликовать четвертую главу, посчитав ее ядовитым паск­вилем. В ней живописуется драка между Чернышевским и Добролюбовым, смакуются пикантные подробности семей­ной жизни, не щадящие ни мужа, ни жены, демонстрируют­ся чудовищные стилистические промахи в романе “Что делать?”.

Если вы пришли в себя после оскорблений, нанесенных няне Пушкина, то вот вам и сам Александр Сергеевич с его бессмертным “Евгением Онегиным”: “Это не “картина рус­ской жизни”, это в лучшем случае картина небольшой груп­пы русских, живших во втором десятилетии прошлого века; картина, густо населенная персонажами, вполне очевидно заимствованными из европейской романтической прозы, и изображающая стилизованную Россию; картина, которая немедленно развалится на куски, если вынуть ее из фран­цузской рамы и убрать французских актеров, играющих английские и немецкие роли и суфлирующих по-русски го­ворящим героям и героиням”.

Но у Набокова есть и другая сторона. Если о ней не знать, забыть или упустить, то картина будет не только не полная, но и просто искаженная.

Дело в том, что в лице Набокова русская литература на­шла не только объективного свидетеля, но и лучшего попу­ляризатора. Именно Набоков перевел на английский язык в 1960 году “Слово о полку Игореве”. Именно Набоков совер­шил титанический труд по переводу на английский “Евге­ния Онегина”. Стремясь к предельной точности в передаче смысла, писатель и критик Набоков переложил поэму Пуш­кина прозой, снабдив перевод комментариями в тысячу страниц. И только знакомство с английским изложением поэмы позволило американским читателям оценить вклад Пушкина, породило горячую полемику и среди славистов, и среди переводчиков, и среди просто почитателей поэта.

 

Десятки лет знакомил Набоков студентов Корнельского университета с русской классикой. Он создал книгу о Гого­ле. Им составлен массивный том, в котором нашли отраже­ние его лекции о Тургеневе, Толстом, Гоголе, Чехове, Достоевском, Горьком. Труд, изданный посмертно, назван

“Владимир Набоков. Лекции по русской литературе” (1981 год).

— Так кто же он, Набоков? — воскликнем мы почти на детективный лад, как сделал это Андрей Битов, снизошед­ший от шпионской темы до предисловия к одному из сбор­ников Набокова. Набоков, о котором в нашей стране почти не подозревали. И который нынче обрел широчайший круг читателей, что даже говорят: они “болеют Набоковым”.

Вот только несколько из определений: классик XX века, единственный удачный русско-американский “гибрид”, виртуозный стилист.

Набоков переведен на десятки языков. Удостоен редкой чести — периодического мемориального издания “Набоко- виана”. Библиография его сочинений составляет том в 800 страниц. Еженедельник “Тайм” называет Набокова “вели­чайшим из живущих ныне американских романистов”. Сам Набоков называет себя “американским писателем — уро­женцем России, получившим образование в Англии, где изу­чал французскую литературу, перед тем как уехать на пятнадцать лет в Германию .

И еще он известен как автор полупорнографического ро­мана “Лолита”, по которому был снят фильм, что и превра­тило Набокова мгновенно в писателя с мировым именем. Той самой “Лолиты”, которая не вошла даже в четырехтомное собрание сочинений (Набоков В.В. СС в 4-х т. М.: Правда, 1990,1700 ООО экз.).

Нетрудно угадать, что ни в одном из предисловий, ста­тей и эссе не упоминается о тюркском происхождении Вла­димира Владимировича. Да и трудно подобное предположить, поскольку речь идет то о Набокове как классике русской литературы, то о том, что “в американ­ской литературе сегодняшнего дня господствует имя Вла­димира Набокова”, то о его переводах с французского, немецкого, английского, то о переводах иг русский язык собственных романов, написанных на английском, причем Набоков ухитряется посетовать в послесловии к русской “Лолите” о невозможности перевода спортивных терминов на русский язык. Но если этого не делают исследователи Набокова, если никто не удосуживается упомянуть о его тюркских корнях, то это делает сам Набоков в автобиогра­фической книге “Другие берега”: “Уже в эмиграции кое-ка- кими занятными сведениями снабдил меня двоюродный мой дядюшка Владимир Викторович Голубцов, большой люби­тель таких изысканий. У него получалось, что старый

дво­рянский род Набоковых произошел не от каких-то пскови­чей, живших как-то там в сторонке, на обочье, и не от кри- вобокова, набокого, как хотелось бы, а от обрусевшего шестьсот лет тому назад татарского князька по имени На­бок”. (Т. 4, с. 157-158)

А есть ли темы, связанные с тюрками?

Если брать четырехтомник, то — нет. Как нет там и зна­менитой “Лолиты”. Но отдельно вышли его стихотворения и поэмы, где достаточно опоэтизированных фактов о тюрк­ских предках писателя. Возьмем лишь одну строчку из поэ­мы “Петербург”:

Я странствую по городу родному, По улицам таинственно-широким, Гляжу с мостов на белые капали, На пристани и рибнив садки. Катки, катки – на Мойке, на Фонтанке, В Юсуповском серебряном раю…

Мало кто из русских поэтов и писателей подчеркивает, говоря о том или ином дворце Санкт-Петербурга, что он Юсуповский. Хотя там их немало.

Перенесемся в Москву. Архангельское. Это усадебный ансамбль совсем рядом с современной Москвой. Один из рос­кошных подмосковных дворцов. Если не самый роскошный. И мало кто вспоминает, что он построен, реконструирован и обустроен князьями Юсуповыми, известными в России с XVI по XX век. Потомками ногайских мурз.

А Ногайская Орда — это уже Казахстан XVI века. Госу­дарство под таким названием простиралось к северу от Каспийского и Аральского морей, на восток — от Волга до Иртыша и на запад — от Дона до Дуная. Оно вышло из Зо­лотой Орды в конце XIV — начале XV века. Известна Боль­шая Ногайская Орда, выделившаяся во второй половине XVI века из Ногайской Орды. Это Прикаслий — от Волги до реки Урал. В 1634 году Орда переселилась на правобережье Волги, где жила с Ногаями Малыми.

Малая Ногайская Орда выделилась во второй полошше XVI века. Ее владения — правобережье Волги и Приазовье. До середины XVIII века имела тесные контакты с Турцией и тюркским Крымом.

Известны и имена правителей Ногайской Орды и сам Ногай, владевший территорией от Дона до Дуная и умер­ший в 1300 году. До сих пор сохранились такие понятия, как “ногайская степь” и “ногайский шлях”. Последний с начала XVI века означал один из основных путей набегов кочевни­ков в ХШ-ХУП веках от низовьев Волги до подмосковной Коломны и Рязани.

Ногайские князья Юсуповы хорошо известны в русской истории с XVI по XX век. Григорий Дмитриевич Юсупов (1676-1730) был президентом военной коллегии, генерал-ан­шефом. Владельцем и строителем усадьбы Архангельское стал Николай Борисович 11750-1831). Он же при Екатерине П являлся директором императорских театров и Эрмита­жа, членом Государственного совета и министром департа­мента уделоа

Усадьба настолько огромна, что на части ее территории расположилось Министерство обороны. Еще с десяток лет назад в крыльях, соединенных колоннадой с центральным дворцом, можно было прочесть — “кафедра артиллерии”. Потом “военщина” вынуждена была “отступать”. Хотя и не сразу. Дворец стал пользоваться международным призна­нием. “Отступали* влево, ибо там, на высоком берегу Моск­вы-реки, находилась древнейшая церковь. Сейчас в семейном святилище филиал музея — демонстрируются из­делия народного прикладного искусства. Туда приходишь строго по тропинкам, поскольку по газонам прогуливается высшее офицерское начальство с портфелями в руках.

Многочисленные тропинки ведут к усыпальнице Юсупо­вых — крупнейшему мавзолею Москвы, Подмосковья, всей России. Он построен в классическом стиле: купола и расхо­дящиеся крыльями колонны. В чем-то похож на Казанский собор в Петербурге. Мавзолей Юсуповых пуст, так как его строительство было завершено перед Октябрем, после кото­рого последний отпрыск рода Юсуповых вынужден был бе­жать в США.

По левую и правую сторону дворца, если смотреть в сто­рону Москвы-реки, беседки, сооруженные в тех местах, где соизволили присесть коронованные особы. На одной из них обозначена дата римскими цифрами и выведено латински­ми буквами: УекаЪеппа Зесипйа. То бишь здесь соизволила отдохнуть в гостях у князя Екатерина П. Другие беседки посвящены иным императорам и принцам, что соизволили принять приглашение одного из Юсуповых. Гостем дворцо­вого комплекса был и А.С.Пушкин. Он посвятил князьям Юсуповым стихи, которые выбиты на постаменте.

 

 

 

Глава III. ТРИ РАКУРСА НАБОКОВИАНЫ

В Юсуповском дворцовом комплексе поражает не только картинная галерея с сохранившимися полотнами АВан Дей­ка, Дж.Б.Тьеполо, скульптурами ЭМ.Фальконе и домашним театром с декорациями ШТонзаго, но и небольшие полотна в боковых комнатах на ультрасовременные для прошлого века темы “Опыты по испытанию электричества”.

И здесь возникают три проблемы, пока не нашедшие от­ражения во всей набоковиане и во всех изданиях Набокова, если даже они были сделаны в престижной и роскошной се­рии “Пингвин” — мечте каждого писателя, пусть даже зна­менитого. Ибо эта серия для самых знаменитых.

Первая. Мы привыкли считать русскоязычных писате­лей вторичными, подражательными, поднимающимися в лучшем случае до высот классики, но так и не достигшими их. В лице Набокова, Бальмонта, князей Юсуповых и многих других, о которых мы будем говорить впоследствии, мы име­ем когорту деятелей, которые стали не только вровень с классикой, со всей русской литературой и искусством, но и повели ее за собой. Это авангард русской художественной мысли. Бальмонт — как символист и импрессионист. Набо­ков — как классик XX века, прекрасное завершение всей русской классической литературы, как великолепный сти­лист и художник.

Набоков преуспел в освоении новых для поэзии тем. Если у Юсупова — это картины “Опыты с электричеством”, то у Набокова — совершенно непривычные для поэзии темы: сти­хи “Велосипедист”, Тоо1Ьа1Г, “Три шахматных сонета”, “Шахматный конь”, “Кинематограф”, тема бильярдного иг­рока в “Ульдаборге” и, извините, писсуара в “Парижской поэме”. Нельзя утверждать, что эти темы вошли столь же гармонично в художественную ткань, как березки или нива. Но ни Набоков, ни Бальмонт, ни Юсупов, как заказчик дворцового комплекса, не замыкались в привычном круге тем. И ведь добивались признания, осваивая новое. Набоков, например, получил широкую известность романом, посвя­щенном шахматисту и названном вызывающе для эстетов — “Защита Лужина”. Ведь именно в связи с этой книгой воск­ликнул Бунин, сам несравненный стилист: “Этот мальчиш­ка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня”.

Сам Набоков гордился тем, что он шахматный “компози­тор” — составитель восхитительных по своей красоте этю

дов этой древней игры. И теннисную тему первым в литера­туре открыл Набоков. В “Лолите” теннис описан не менее вдохновляюще, чем картины природы.

Описание игры в теннис играет на образ, соединяется с художественной тканью произведения; День был безвет­ренный. Она лупила крепко и плоско, со свойственным ей вольным махом, возвращая мяч за мячом над самой сеткой вглубь корта, и ритмический распорядок этих ударов был так классически прост, что плавному прогуливанию туда- сюда — настоящие игроки поймут что я тут хочу выразить Резанный, довольно густо скошенный сервис, который я унаследовал от отца (научившегося ему, в свою очередь, от француза Декюжи или бельгийца Бормана — старых его друзей и великих чемпионов) наделал бы моей Лолите не­мало трудностей, захоти я их причинить. Но кто бы решил­ся смутить такую ясноглазую милочку? Упомянул ли я где-нибудь, что ее голая рука была отмечена прививочной осьмеркой оспы? Что я лкбил ее безнадежно? А ей было все­го лишь четырнадцать летГ. Здесь исследователь более или менее четко может проследить за тем, как техника игры в теннис превращается в технику создания образа, настрое­ния и самоиронии.

К одной из неразработанных в литературе тем можно отнести и Набокове кую манеру знакомить читателя с “авто- привычками” своих героев.

Герой “Лолиты” весь сюжет проводит за рулем: чинит, заправляет, обменивает машины и тл И, техника вождения автомашины — это одновременно и возможность художест­венного освоения непривычной для литературы темы; “Спер­ва он как будто оказывал предпочтение шевролетовой породе — начал с открытой машины цвета “Колледж крем”, перешел на маленький седан “Голубой горизонт”, а потом долинял до таких оттенков, как “Седой прибой” и “Сплав­ной сухостой”. Затем он обратился к другом маркам и опять прошел через тусклую радугу коммерческих красок, застав­ляя меня разбираться, например, в тонком различии между моим “грезовосиним” Икаром и его “грозосиаим” Ольдсмоби- лем. Серый тон, впрочем, остался его любимым защитным цветом, и в мучительных кошмарах я тщетно, бывало, ста­рался правильно рассортировать такие призрачные оттен­ки как “Серый Волк” КраИслера, “Серый шелк” Шевролета, “Серый Париж” Доджа_*. Непривычная для беллетристики тема, но как она обыграна, как стилистически обрамлена и какая игра слов и красок! И навряд ли кто-нибудь из заяд-

лых автомобилистов усомнился в том, что Набоков точен и в перечислении марок» и в обозначении серий, и в названии заводов.

Произведения Набокова отличает культ молодости и спорта. Й он не только энергично осваивает новые области человеческого поведения, но и бросает вызов всей классиче­ской русской литературе, утверждая что, она “неспортив­на”, что в ней преобладало “что-то лубочное, слащаво-евангельское”.

Да, герой Набокова не бледный молодой человек, зала­мывающий в отчаянии руки или впадающий в экстаз от звуков рояля, за которым сидит его вожделенная, это и не пропойца, и не барствующий охотник, и не запутавшийся в поисках своего морально-философского кредо человек, и не партиец, который как огня, как партвзыскания боится ви­да женских ножек. Набоков отвергает эти стереотипы. Вполне осознанно, с легким юмором напоминая о наиболее впечатляющих из них: “Войти ли в свой бывший дом? Как в тургеневской повести, поток итальянской музыки лился из растворенного окна — окна гостинной. Какая романтиче­ская душа играла на рояле там, где никакие клавиши не ныряли и не всплескивали в тот заколдованный воскресный день, когда ласкало солнце голые ноги моей девчонки?”.

После таких пассажей остается только напомнить, что создание “спортивно-подтянутого” образа началось не в 1955 году, когда была создана “Лолита , а гораздо раньше, в 1918, когда появился казавшийся просто зарифмованным “Велосипедист” (Набоков В. Круг. Л; Художественная лите­ратура, 1990. С. 42}

Мне спились полевые дали, дороги белой полоса, руль низкий, быстрые педали, два серебристых колеса. Восторг мне спился, буйно-юный, и упоенье быстроты, и меж столбов стальные струны, и тень стремительной версты. Поля, поля – и над равниной Ворона тяжело летит. Под узкой и упругой шиной Песок бежит и шелестит.

Рифма “равнины” с “шиной” — так же немыслима для

нашей благоухающей розами поэзии, как и образ номенкла­турного работника, пыхтящего над рулем велосипеда вме­сто того, чтобы солидно восседать в огромнейшем бронированном лимузине, впереди и сзади которого мчатся автомобили-двойники, отвлекающие внимание несуществу­ющих террористов.

Набоков новыми для литературы темами, переакценти­ровкой в понимании образа современника, созданием в своей беллетристике совершенно иных моральных критери­ев повел за собой не только русскую литературу, но и лите­ратуру зарубежную, мировую. И князь Юсупов с помощью своего дворца, с четко прочерченными аллеями, с тем фан­тастически вольным видом, который открывается в конце эспланады, пытался внести в замысловатое переплетение московских улиц и четкость, и простоту, и вольнодумие.

Вторая проблема изучения набоковианы — поиск пи­сателем своего художественного мира.

Ведь в произведениях Набокова совершенно не нашли отражения ни Первая, ни Вторая мировые войны, ни фа­шизм, ни сталинизм. В его романах нет ни одного солдата, ни единого танка, ни какого-либо сверхзвукового бомбарди­ровщика. Иногда кажется, что такое бегство от жизни — ее предательство. Но вот отполыхали кровавые битвы, побеж­ден фашизм, развенчан сталинизм, возносятся и низверга­ются тираны. А произведения Набокова остаются. Его герои, их переживания, набоковский мир.

Третья, не менее противоречивая проблема, — это та са­мая интеграция, которую приветствуют политики по отно­шению к Европе Что реально означает она? Набоков, Бальмонт, князья Юсуповы — первопроходцы процесса ин­тегрирования Тенденция к слиянию, объединению прояви­лась не только в их поэзии, но, что может показаться неожиданным — и в генетике.

Возьмем для примера родственную “интеграцию” Набо­ковых.

Из автобиографических воспоминаний “Другие берега” мы узнаем, что Набоков по отцовской линии состоит “в раз­нообразном родстве или свойстве с Аксаковыми”, по мате­ринской — нас ждет “сибирский золотопромышленник и миллионщик Василий Рукавишников”. В Берлине среди предков — композитор Карл-Генрих Граун. В Париже про­живала кузина баронесса Корф. У отца были три брата. Дмитрий в первом браке был женат на Фальц-Фейн. Из пя­ти сестер “Наташа была за Петерсоном, Вера — за Пыхаче-

вым, Нина — за бароном Раушем фон Траубенбергом (а за­тем за адмиралом Коломейцевым), Елизавета — зА князем Витгенштейном, Надежда — за Вонларлярским”. И родст­венники эти зачастую оставляли весомый вклад в истории разных стран. В Американском музее естествоведения Набо­ков “увидел свою фамилию, выведенную большими золоты­ми русскими литерами на фресковой стене в вестибюльном зале. При более внимательном рассмотрении фамилия при­ложилась к изображению Константина Дмитриевича: моло­дой, прикрашенный, с эспаньолкой, он участвует, вместе с Витте, Коростовцем и японскими делегатами в подписании Портсмутского мира под благодушной эгидой Теодора Руз­вельта — в память которого и построен музей”. В Берлине, на картине Менделя изображен предок Набокова — Карл- Генрих Граун с приближенными Фридриха Великого (среди них и Вольтер). В Париже баронесса Корф, “кузина моего прапращура, женатого на дочке Грауна, была та русская дама, которая, находясь в Париже в 1791 году, одолжила и паспорт свой и дорожную карету (только что сделанный на заказ, великолепный, на высоких красных колесах, обитый внутри белым утрехтским бархатом, с зелеными шторами и всякими удобствами, шестиместный берлин) королевскому семейству для знаменитого бегства в Варенн (Мария Антуа­нетта ехала как мадам Корф, или как ее камеристка, ко­роль — не то как гувернер ее двух детей, не то как камердинер)”.

Сможем ли мы выдержать такое разнообразие родствен­ных связей, которое последует за интеграцией? Родствен­ных связей, за которыми теряется не только тюркское, но и русское?

 

 

Глава IV. выразйтель духа вселенной?

Оказывается, первые слова, которые произнес Набоков в младенчестве, были английскими. Отец его, сам страстный англофил, вдруг со смущением заметил, что пятилетний ма­лыш, окруженный гувернерами из Англии, с трудом обща­ется по-русски и совершенно не умеет читать. Набоков вспоминает об этом так: “В один из коротких своих наездов к нам, в Выру, он заметил, что мы с братом читаем и пишем по-английски отлично, но русской азбуки не знаем (помнит­ся, кроме таких слов, как “какао”, я ничего по-русски не мог прочесть)”. Срочно были внесены изменения в воспитание.

 

Но чужеземный язык уже вошел в сознание будущего писа­теля, и Джон Алд&йк впоследствии называет его “виртуо­зок языка”, имея в виду произведения, написанные Владимиром Владимировичем на английском. И в то же время критики не устают подчеркивать, что Набокова нель­зя считать ни английским, ни американским художником слова, поскольку даже в “Лолите” не чувствуется, что США являются его родиной, нигде не проявляется, что местом его рождения может считаться какой-либо из штатоа

Всего этого раньше было более чем достаточно, чтобы объявить подобного писателя и космополитом, стремящим­ся стать сверхчеловеком, и безликим явлением, у которого нет родины, нет родного языка, корней.

Однако Набоков, с одной стороны, совершенно не стра­шится подобных обвинений, с другой стороны, явление со­вершенно иное

Ибо, во-первых, нет более русского писателя, чем Набо­ков. В области русского языка для нега, как правомерно считают критики, нет ничего невозможного, фраза его легка и по-земному весома в одно и то же время, аллитерации по­ражают блеском. Он входа в мир слова не как званый, но как призванный.

Удивительно то, что в самом американском произведе­нии Набокова, написанного им по-английски, русского, но это, к сожалению, не отмечает ни один нз крйтиков, более, чем достаточна Как Пушкин, считавшие, очевидно, что сти­хи делают высокохудожественными бесконечные ссылки на древнюю Элладу, так и Набоков поднимает американскую реальность до высшего уровня достаточным количеством параллелей, напоминающими о достижениях России.

Пушкин. “К другу стихотворцу”:

Арист! и том в толпе служителей Парнаса!

Ты хочешь оседлать упрямого Педсса…

Тут же’

Под сенью мирною Минереиной эгиды

Сокрит другой отец второй “Телемахиди”…

Это ранние стихи. Возьмем поздние, 1836 года. “Худож­нику”. И здесь: “Вот Зевс, громовержец”, “Тут Аполлон-иде­ал, там Ниобея — печаль».”.

У Набокова в “Лолите” тоже десятки ссылок. Но не на Элладу, а на Россию. Надписи над придорожными уборны- -6-366″ ми: “Парки* — “Девки”, “Иван да Марья”, “Он” и “Она”» Столь же запросто как “Иван да Марья в сообщество Шек­спира и Мексики вворачивается слово “руеский”: “Шекспир, вымерший город в Новой Мексике, где семьдесят лет гонгу назад бандит “Русский Билль”»”. В другом случае: “Русая ее красота”. Или обращение к русским святыням: “Он покрыл косую стенку мансарды большими фотографиями задумчи­вого Андре Жида, Чайковского, Нормана Дугласа, других известных писателей, Нижинского»”. Даже пушкинский Онегин появляется в “Лолите” среди других литературных героев: “Никогда не уедет с Онегиным в Италию княгиня Н.”. В другом случае: “Как в тургеневской повести»”.

Набоков даже вворачивает словечко, которого в наши дни стараются избегать не только демократы: “Ну-ка пожа­луйста, сколько именно раз, товарищ?”. Русские реалии ис­пользуются и в игре слов: “_У какого-то кафе или бара с идиотской вывеской “Турнюры”, а пониже: “Потанцуйте тур с Нюрой”. Чего стоят надписи, которые оставлял подозри­тельному и ревнивому герою “Лолиты” едва ли реально су­ществующий ухажер: “ПО.Темкин, Одесса, Техас”. В другом случае: “Но больше всего пронзила меня кощунственная анаграмма нашего первого незабвенного привала (в 1947-ом году, читатель!), которую я отыскал в книге касбийского мо­теля, где он ночевал рядом с нами: “Ник. Павлович Хохотов, Вран, Аризона”. Еще одна святыня вворачивается в обойму театральных игр: “.Что представляет собой основной конф­ликт в Тедде Габлер”; или: в каких сценах “Любви под Иль- мами” предельно нарастает действие; или: в чем состоит преобладающее настроение “Вишневого сада”»”. Все это со­провождается иронией над принципами создания теат­ральных действ, подбором примеров, сарказмом по поводу уровня увлечений желанной Лолиты. По всему роману у Набокова разбросаны исконно, как говорят патриоты, рус­ские слова и словечки: “изба”, “казачок , “Русский балет”, “ведьма”, “русская рулетка”.

Мы понимаем всю относительность сравнений, подобных ниже приведенному. И все же. Пушкин с его мнемозинами, пегасами, минервами, телемахидами для нас — гений рус­ской поэзии. А Набоков с его Чайковским, Тургеневым, До­стоевским, “Вишневым садом” и» Онегиным — писатель американский?

Но продолжим тему страшного слова “космополит”, кос­нувшегося не одного Набокова. Итак, “космополит” Набоков — один из ярчайших писателей, классиков XX века, кото рый даже в американскую “Лолиту” “внедрил” десятки рус­ских реалий.

В творчестве Набокова очень много и тюркских мотивов. Возьмем слова “караван-сарай” и “буль-буль” в “Лолите”, слова, которые нетинный ревнитель русской словесности наверняка бы избежал, даже в очерках о Казахстане А ведь многие прочтут “буль-буль” и поймут как бульканье, а не как соловьиные трели.

И не только отдельные слова у Набокова тюркские, но и целые стихотворения. В Лондоне была написана поэма “Крым”. В ней — любовь к народу, породившему Набоковых:

И тучу, полную жемчужин, проткнула с хохотом гроза, и был уютен малый ужин в татарской хижине: буза, черешни, пресный сыр овечий. Темнело. Тающие свечи на круглом низеньком столе, покрытом пестрой скатереткой, мерцали ласково и кротко . в пахучей, теплой полумгле.

В стихах этих не только поэзия, но и почти научная точ­ность наблюдений. Для Набокова Крым — такой же родной край, как и Санкт-Петербург, где он родился, как и заго­родное имение Рождествено в Выре:

Любил я странствовать по Крыму… Бахчисарая тополя встают навстречу пилигриму, слегка верхами шевеля.

Крым — это не только имение дядюшки-миллионера, но и древняя история с особой религией тюрков. И именно там на прогулку Владимир Владимирович приглашает с собой Пушкина, который опоэтизировал многое в Крыму:

Вдруг Пушкин встал со мною рядом И ясно улыбнулся мне… О греза, где мы не бродили! Дни чередилисъ, как стихи… Баюкал ветер, а будили в цветущих селах петухи.

Я видел мертвый город: ямы былых темниц, глухие храмы, безмолвный холм Чуфутхала… Небес л еидел блеск блаженный, кремнистый путь, и скит смиренный, и кельи древние е скале.

Любопытно, что не только “Лолита” не вошла в четырех­томник, но и стихи.

Но вернеисл к главному. В той же мере, в какой мы нахо­дим Набокова русским или тюркским писателем, можно сказать, что он писатель и французский, и английский, В той же “Лолите” главный герой то и дело сыплет фразами на французском. И героиня, настолько же сексуальная, на­сколько и самоуверенная, замечает ему в сердцах, чтобы тот бросил дурную привычку всюду совать свои парижские по­знания.

У Набокова есть стихотворения “Русь”, “К России”. Но есть и поэмы “Крым”, “Парижская поэма”, “Университет­ская поэма”, посвященная студенческим годам в Лондоне, где он весь университетский курс обучения прошел за три года. В этой английской поэме он не мог обойтись без рус­ской шпильки:

…Читала лекции рабочим, культуры чтила идеал и полагала, между прочим, что Харьков – русский генерал.

В “Парижской поэме”, созданной в Кембридже, то же не без русских мотивов:

Отведите, но только не бросьте. Это – люди: им жалко Москвы. Позаботьтесь об этом прохвосте, он когда-то был ангел, как вы. И подайте крыло Никонору, Аврааму, Владимиру, Льву – смерду, князю, предателю, вору…

Даже немецкие мотивы мы можем найти в “Лолите”: “По сравнению с ней, Валерия была Шлегель, а Шарлотта — Ге­гель”.

 

А когда герой потерял несравненную Лолиту, он тут же

переключился ва особу, “кажется, испанского или вавилон­ского происхождения , Набокову абсолютно чужд расизм. Не без иронии ой отмечает склонность к антисемитизму владельцев придорожных гостиниц США, В одном случае это намек: “Какие бы сомнения не изгнали подлеца, они рас­сеялись от вида моей арийской розы”. В другом случае уже выпад; “-Где расистского пошиба дирекция, озадаченная акцентом, хотела непременно знать девичье имя и покойной моей жены, и покойной моей матери .

В результате, как видим, получается непривычный об­раз того, что получило у нас название “космополит” Лите­ратурная аура Набокова — это не потеря национальных качеств, а их приобретение. Ибо Набоков предстает в своих произведениях и русским писателем, и тюркским, и англий­ским. Он насыщен французским и американским. Он полон почтения к немецкому и испанскому. Он против антисеми­тизма, избегает фашизма, тоталитаризма, военщины. Не бо­рется против них, а просто манкирует уехал из фашистской Германии, покинул Францию перед вторжени­ем в нее германских войск, жил в США, во затем переселил­ся в Швейцарию.

Можно смело утверждать, что в основных произведени­ях Набокова все время присутствует незримый, но весьма ощутимый сверхгерой — это высокоинтеллектуальный чи­татель, который поймет и оценит намек на Достоевского и Онегина, который прочтет я оценит французскую фразу, поймет параллели с английским, вкусит аромат америка­низмов. Сюжеты Набокова не столько искусственны, сколь­ко раскрыты, каждый может узреть механизм их сцепления. Это поймет высококлассный читатель, который насладится не столько интригой, сколько приглашением ав­тора к сотворчеству. Это для такого читателя рассыпаны в произведениях изюминки стиля, игра слов, ссылки на на­верняка знакомые ему имена, факты, детали быта, фило­софских мыслей. Читатель и автор выступают в роли турманов роскошного блюда, на котором красочно разложе­ны достижения всего человечества. Критики улавливают насмешку Набокова по поводу скроенных им сюжетов и коллизий его романов. Но они не видят незримого, но везде­сущего героя-призрака, ироничного, готового простить мно­гое, но ранимого, великолепного знатока достижений мировой цивилизации, но и не кичащегося этим, спортивно­го, разбирающегося и в теннисе, и в автомобилях, но и гур­мана, не чурающегося секса, но и не считающего его

главным смыслом жизни, философски относящегося к ситу­ациям, когда желая превзойти других, сам оказывается и обойденным и обманутым. Книги Набокова для нескольких типов читателей: для тех, кто ниже его героев, для тех, кто вровень с ними, и для тех, кто выше их, кто на уровне с пи­сателем. Они для тех, кто увлекается только сюжетом — для них приготовлены редчайшие коллизии. И, если необхо­димо, то и в запредельных проявлениях “Высший” же чита­тель, отдавая должное интриге, наслаждается приобщением к достижениям всего человечества. Эту ткань многие называют стилем Набокова. И коль так, то можно согласиться, что у Набокова “много словесной игры, или, как он сам говорил, ворожбы”. На самом же деле — это вы­сшее литературное и поэтическое, эстетическое и спортив­ное, сексуальное и духовное поле Это аура всего человечества, выработанный народами за столетия алго­ритм поведения и восприятия, наслаждения и познания, ус­мешки и самокритики. Это слепленный с других, но и создаваемый Набоковым образ человека Вселенной. Набоков как бы обрамляет своих героев сюжетом. Дух его творчества — это общение с читателем, то единение, которое возникает от обращения к единым ценностям и достижениям.

Готовы ли мы к такому повороту интегральных процес­сов? Сейчас, когда усиливается суверенность русского и ка­захского, азербайджанского и армянского, чеченского и якутского? Что победит в нас: национальное или общенаци­ональное?

 

 

Глава V. александр блок – внук бекетова

Процесс интегрирования, взаимовлияния, объединения частей в одно целое, который был давно присущ обширному евразийскому региону, с некоторых пор стал присваиваться одной из его составных сторон. И те явления, которые могли бы стать вершиной процесса единения, начали выдаваться только за достижения одной нации. Ныне этот процесс, как нам представляется, приобрел новую силу.

Александр Блок, фамилия которого никак не напомина­ла о чем-то русском, становится вдруг явлением только и только России. Между тем и дед, и мать его носили славную фамилию Бекетовых.

Александр Блок, довольно далеко отошедший в части стихов от своих тюркских корней, идентифицирует себя

в знаменитых “Скифах” то е русскими, то с Ордою. И это не только в первой ударной строфе, памятной всем своей неу­держимостью:

Мильони – вес. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.

Попробуйте, сразитесь с %ам,и!

Да, екифи – ми! Да, азиаты – ми,

С раскосыми и жадными очами!

В одних случаях Блок в этой поэме — частица России, которая и любит, и ненавидит, и предупреждает “старый мир”, ибо:

Нем внятно все — и острый гальский смысл,

И сумрачный германский гений.

Но в других моментах Блок — не только Россия, но и Ор­да, вернее, Россия-Орда, то единство, которое может высту­пать. и как щит Европы, ее братская страна, но и готово ответить вероломством на вероломства

А если нет, — кол нечего терять, И нам доступно вероломство! Зека, века – вас Зудет проклинать Больное позднее потомство/

У Бальмонта тоже есть “Скифы”, Напечатанные в 1899 году, на девятнадцать лет раньше, чем поэма Блока. И ос­мысление темы у него другое, хотя есть и мотивы, сходные с блоковекнми — по ярости, готовности сразиться. Но преоб­ладает тема вольницы, “свободно кочующих скифов”, “толь­ко воля одна нам превыше всего дорога”. Бальмонт подчеркивает независимость скифов от того, что занимает умы других народов: “Нет ни капищ у нас, ни богов”.

Едва ли будет верным мотивы единения со скифами свя­зывать у Блока напрямую с его происхождением. И все же: мать Блока — Александра Андреевна, урожденная Бекето­ва. Дед Блока — Андрей Николаевич Бекетов — видный

Е

шный-ботаник, почетный член Петербургской АН, ректор етербургского университета с 1876 по 1883 год. Брат деда — Николай Николаевич Бекетов — основатель физико-хи­мической школы, академик Петербургской академии.

Блок почти не знался с отцом, так как мать рассталась с мужем, когда Александру было всего несколько месяцев.

Она сбежала из Польши, куда отец Блока был приглашен “принять кафедру”, и стала жить е сыном в усадьбе Бекето­вых — Шахматове. Блок боготворил мать. Им написано не­сколько стихотворений, посвященных ей. Отражается семейная тема и в поэме “Возмездие”:

Тоска! От дочки вести скудны…

Вдруг – возвращается она…

Что с ней? Как стан прозрачно тонок!

Худа, измучена, бмдна…

Я на руках лежит ребенок.

Возможно, этими обстоятельствами объясняется то, что в стихах Блока преобладала “тайна тайн”, та Таинствен­ная, которую он в “Стихах о прекрасной даме” величал Веч­ной Весной, Вечной Надеждой, Непостижимой, Несравненной, Хранительницей, Таинственной Девой. Алек­сандр Блок, первым затронувший в своей поэзии кабацкую тему, подарил нам волшебные стихи о женском очаровании, в которых детали дают волю воображению, позволяя каж­дому дорисовать этот образ.

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?), евичий стан, шелками схваченный, туманном движется хжне.

Это не привычный конкретный портрет. Это ощущение, чувство, рождаемое в образ:

Дыша духами и туманами, Она садится у окна. И веют древними поверьями Ее упругие шелка, И шляпа с траурными перьями, И в кольцах узкая рука.

Знаменитая строфа столь же туманна, сколь и художе­ственна:

И перья страуса склоненные В моем качаются мозгу, И очи синие бездонные Цветут на дальнем берегу.

Блок как-то заметил: “Дворяне — все родня друт другу*. Действительно, интеграционные процессы настолько связа­ли регионы и людей разных национальностей в единое це­лое, что говорить об определенной этнической привад» лежности великих поэтов крайне затруднительна

 

 

Глава VI. первый нобелевский лауреат

Пожалуй, никто из русских писателей и поэтов не шкал так много на темы, связанные с тюрками и Востоком, как Иван Алексеевич Бунин. Одних стихотворений — десятка Это и “Учан-Су”, и “Жена Азиса”, и “Ковсерь”, и “Ночь Аль- Кадра”, и “Обрыв Яйлы. Как руки фурий”, и “В крымских степях”, и “Сапсан”, и “Стамбул”, и Хая-Баш”, и “Тэвд- жид”, и “Тайна”, и “Айя-София”, и “Зеленый стяг”, и “Зей- наб”, и “Магомет в изгнании”, и “Балагула”, и “Караван”, я “В орде”, и “Феска”, и “Степь”

Между тем, Бунин до сих пор известен только как певец русской природы, “дворянских гнезд”, “усадебной печали”, оскудения и запустения”, “осенней грусти увядания”. И в самом деле, где, как ни у Бунина, можно найти великолеп­ные картины русской жизни: “В риге с раннего утра до поз­днего вечера ревела, гудела, засыпала соломой и густо дымила хоботьем молотилка, бабы и девки одни горячо ра­ботали под ней граблями, низко сдвинув запыленные идо» ки на глаза, другие мерно стучали в темном углу веялкой, за ручку крутили внутри нее дующие хлебным ветром крылья и все время однообразно и жалобно-сладко пели, а я все слушал их, то становясь крутить рядом с какой-нибудь из них, то помогая нагребать из-под веялки уже совсем чис­тое зерно в меру и с удовольствием сливать его потом в рас­крытый подставленный мешок”.

Бунин рисует то лунную ночь, то осеннюю грозу, то зим­нюю вьюгу, и воспринимается это то как целостное живо­писное полотно, то как стихотворный фрагмент: “В сумерках, как только мы выбрались на шоссе, потянуло вет­ром, стало быстро и как-то неверно, тревожно темнеть от надвигающихся с востока туч, стало тяжело греметь, сотря­сая все небо, и все шире пугать, озарять красными сполоха­ми.. Через полчаса наступила кромешная тьма, в которой со всех сторон рвало то горячим, то очень свежим ветром, сле­пило во все стороны метавшимися по черным полям розовы­ми . и белыми молниями и поминутно оглушало

чудовищными раскатами и ударами, с невероятным грохо­том и сухим, шипящим треском разражавшимися над самой нашей головой. Л потом бешено понесло уже настоящим ураганом, молнии засверкали по тучам, во всю высоту их, зубчатыми, добела раскаленными змеями с каким-то свире­пым трепетом и ужасом — и хлынул обломный ливень, с яростным гулом секший нас под удары уже беспрерывные, среди такого апокалипсического блеска и пламени, что адс­кий мрак небес разверзался над нами, казалось, до самых предельных глубин своих-.”.

Недаром во многих определениях бунинской прозы упот­ребляют слово “музыка”: музыка бунинской прозы”, “глубо­кая музыка народной трагедии”, “удивительно целостная его тональность , “вошел в русскую литературу со своей му­зыкой прозаического письма”.

Именно за эти качества ИАБунину присвоили в 1909 го­ду звание почетного академика Императорской Академии наук. “Антоновские яблоки”, “Листопад , впоследствии “Жизнь Арсеньева” — произведения и сборники, в которых сказался весь Бунин.

В чем тайна очарования произведений Бунина? Многие ‘ недоумевают: Бунин ведь оставался в основном во власти старой образной системы и ритмики. Поэтому ему приходи­лось вполне банальными средствами добиваться небаналь­ного. Другие настолько зачарованы, что советуют не вырывать фрашенты, а читать произведения целиком. Горький, познакомившись с “Антоновскими яблоками”, пи­сал Бунину в 1900 году: “Это — хороша Тут Иван Бунин, как молодой бог, спел. Красиво, сочно, задушевно”. А Чехов при­знавался: “Мы похожи с вами, как борзая на гончую. Я не мог бы ни одного слова украсть у вас. Вы резче меня”. Бунин, если его хвалили, обычно отшучивался: “Какой такой осо­бый язык у меня; пишу русским языком, язык, конечно, за­мечательный, но я-то тут причем?”

И все же Бунин стоит особняком. Ведь это был период расцвета новой литературы и поэзии: символизма, акмеиз­ма, эго- и кубофутуризма.

Вспомним хотя бы стремление продемонстрировать игру слов у Набокова. Вот редкое признание в этой любви, поче­му-то не замеченное критиками: “Мне нравилось — и до сих пор нравится — ставить слова в глупое положение, сочетать их шутовской свадьбой каламбура, выворачивать наизнан­ку, заставать их врасплох. Что делает советский ветер в слове ветеринар? Откуда томат в автомате? Как из зубра

 

 

сделать арбуз?”. А у Бунина нет абсолютно ничего из специ­ального высшего литературного арсенала: яи аллитераций, ни особых слов и выражений, ни призывов понять его опре­деленным образом. Даже картины запустения у Бунина не вызывают ни раздражения, ни политических лозунгов: “В силу чего русской душе так мило, так образно запустение, глушь, распад? Я шел к дому, приходил в сад, поднимав­шийся за домом~ Конюшни, людские избы, амбары и прочие службы, раскинутые вокруг пустынного двора, — все было огромно, серо, все разрушалось и дичало, как дичали, зара­стали бурьяном, кустарником и огороды, простиравшиеся за ними и сливавшиеся с полем”.

Может быть, ключ к бунинской печали, умиротворенно­сти, здоровому началу в восприятии и хорошего, и грустного даст его восклицание в “Антоновских яблоках”: “Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства. Но хо­роша и эта нищенская мелкопоместная жизнь!”.

Своя тема, своя интонация, свой стиль — не в простоте. За все это Бунин боролся не менее активно, чем акмеисты или имаженисты. Его взгляды на творчество рассеяны по страницам и до сих пор не осознаны аналитиками. Между тем за ними целая программа. Бунин признается словами Арсеньева: “Я мучился желанием писать что-то то, чего не мог. Образовать в себе из даваемого жизнью нечто истинно достойного описания — такое это редкое счастье! — и какой душевный труд! И вот моя жизнь стала все больше и больше превращаться в эту новую борьбу с “неосуществимостью”, в поиски и уловление этого другого, ‘гоже неуловимого сча­стья, в преследовании его, в непрестанном думанье о нем”. Здесь не раскрываются секреты буюшского очарования, но видно стремление к этому автора, осознание им поиска осо­бого пути.

Даже Горький чуть было однажды не “выкинул* Бунина из сборника “Знание”, поскольку тот ну никак не соответст­вовал общепринятым нормам, никак не вкладывался в обойму определенного ряда произведений. “Я все думаю, – писал Горький в 1901 году, — следует ли “Знанию” ставить свою марку на произведениях индифферентных людей? Хо­рошо пахнут “Антоновские яблоки” — да! — но они пахнут отнюдь не демократично»”

 

Как бы перекликаясь с подобными мнениями, Арсеньев (герой Бунина) приходит к выводу: “Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы “бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и

обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие кар­тины общественности, современности, ее настроений и тече­ний!”.

Был Данко, был Буревестник, но были и есть бунинские строки: “И, едучи, как-то особенно крепко задумался вооб­ще о великой бедности наших мест. Все было бедно, убого и глухо кругом. Я ехал большой дорогой — и дивился ее за­брошенности, пустынности. Ехал проселками, проезжал де­ревушки, усадьбы: хоть шаром покати не только в полях, на грязных дорогах, но и на таких же грязных деревенских уЛицах и на пустых усадебных дворах. Даже непонятно: да где же люди и нем убивают они свою осеннюю скуку, без­делье, сидя по этим избам и усадьбам?”.

Найти свою нишу в человеческом миропонимании — стремление, не менее серьезное и трудное, чем заявление Бальмонта: “Мысль моя дрожит безбрежно, в запредель- ность убегая”. Бунин работал в этом направлении не менее напряженно, чем другие Может быть, не так громко: “Но тут меня охватывает возмущение: да почему я обязан что-то и кого-то знать с совершенной полностью, а не писать так, как знаю и как чувствую! Я опять вскакивал и принимался ходить, радуясь своему возмущению, хватаясь за него, как за спасение..*.

Известие о присуждении Нобелевской премии застало Бунина в простеньком синема французского городка Гросс, где он как раз смотрел картину, в которой играла хоро­шенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича Куп­рина. Это было в 1933 году. Вот только несколько фраз из эссе Бунина “Нобелевские дни”:

  • Правда ли, что вы первый русский писатель, которому присуждена Нобелевская премия за все время ее существо­вания?
  • Правда.

“.Обычно украшают эстраду флаги всех тех стран, к ко­торым принадлежат лауреаты; но какой флаг имею лично я, эмигрант? Невозможность вывесить для меня флаг совет­ский заставила устроителей торжества ограничиться ради меня одним, — шведским. Благородная мысль!” Из речи Бу­нина, произнесенной по-французски: “Впервые со времени учреждения Нобелевской премии вы присудили ее изгнан­нику”. С тех пор это исключение стало почти правилом.

А.Твардовскому не нравились стихи Бунина о Востоке. “Уже менее трогают стихи, посвященные темам экзотиче­ского Востока…”, — меланхолически заявляет он от имени

всех в своем предисловии “О Бунине”, предваряющем 9-ти томное собрание сочинений и повторенное в 6-ти томном. Между тем, Восток, татары, тюрки для Бунина неотъемле­мая часть России. Он и себя-то воспринимает русским по­стольку, поскольку в нем течет кровь тюркоа “Татары, Мамай, Митька» Несомненно, что именно в этот вечер впер­вые коснулось меня сознание, что я русский и живу в Рос­сии.. я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое и настоящее, ее дикие, страшные и все же чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней»” Все, что связано с татарами, вызывает в нем столь же востор­женный трепет, если бы он встретился с исконно русским. Юный Бунин несколько раз лазил на чердак со своим при­ятелем Баскаковым, где, по преданиям, будто бы валялась какая-то дедовская или прадедовская сабля. “Если бы на­шлась эта сказочная сабля! — волнуется Арсеньев. — Я бы, кажется, задохнулся от счастья!” Все, что окружает Ар- сеньева, напоминает тюрков: воспитатель Баскаков, лог Становой, слобода Аргамачи, усадьба Батурино. Оказыва­ется, Аргамачи так названы потому, что с соседних скал будто бы сорвался некогда вместе со своим аргамаком ка­кой-то татарский князь. История в юном Арсеньеве вызыва­ет не страх и ужас, а рождает чувство прекрасного. Он слышал, что местный монастырь “когда-то не раз осажда­ли, брали приступом, жгли и грабили татары: я в этом чув­ствую что-то прекрасное”.

Род Буниных собрал в себе многие нации. Первой женой Ивана Алексеевича была гречанка. Брат его женился на не­мке. Встреча с Анхен, приезд новых родственников запечат­лены по-бунински красочно, торжественно и точно: “Я вспыхнул при первом же взгляде на нее, — как только она, во всей свежести своей немецкой чистоты, затейливого розо­вого платьица и юной миловидности, вышла ко мне, на­сквозь промерзшему за дорогу от станции, в вигандовскую столовую, розово озаренную утренним зимним солнцем, и стала наливать мне кофе. Едва я пожал ее еще холодную от воды руку, сердце во мне тотчас же дрогнуло и решило: вот оно! Я уехал в Батурино совершенно счастливый: на второй день святок Виганды должны были приехать к нам. й вот они приехали, сразу наполнив весь дом своим шумным не­мецким весельем, беспричинным смехом, шутками и всем тем особенно праздничным, что вносят гости в деревне”.

 

Не будь Бунин писателем с мировым именем, его вполне можно было бы признать казахстанским — так многонаци­-

онально заселены его книги; и русскими, и тюрками, и не­мцами — Казахстан да и только. Бунин — образец нацио­нальной интеграции в литературном мире, А как тепло он пишет о своей любви к малороссиянам: Не могу спокойно слышать елок Чигирин, Черкассы, Хорол, Лубны, Чертом- лык, Дикое поле, не могу без волнения видеть очеретяных крыш, стриженых мужицких голов, баб в желтых и крас­ных сапогах, даже лыковых кошелок, в которых они носят на коромыслах вишни и сливы. “Чайка скиглить, лггаючи, мов за дггьми плаче, сонце гр1е, вггер в!е на степу козачем„м Это Шевченко, — гениальный поэт! Прекраснее Малороссии нет страны в мире!”.

А как мило подано еврейское гулянье в Витебске: То и де­ло встречались старые евреи, в лапсердаках, в белых чулках, в башмаках, с пейсами, похожими на трубчатые, вьющиеся ба­раньи рога, бескровные, с печально-вопросительными, сплошь- томными глазами. На главной улице было гулянье — медлен­но двигалась по тротуарам густая толпа полных девушек, на­ряженных с провинциальной еврейской пышностью в бархатные толстые шубки, лиловые, голубые и гранатовый За ними, но скромно, отдельно шли молодые люди, все в котелках, но тоже с пейсами, с девичьей нежностью и круглостыо вос­точно-конфетных лиц, с шелковистой юношеской опушкой вдоль щек, с томными антилопыши взглядами, я шел как очарованный в этой толпе”,

Столь же благожелательно описаны и другие нацио­нальности, например, “поляк Ганский с глубокими и скорб­ными глазами и запекшимися губами”.

Да, Бунин известен в мире как русский писатель. Но для него русский — и малороссиянин, и еврей, и поляк, и тата­рин, и немец.

Мать Ивана Алексеевича в девичестве носила фамилию Чубаровых. А один из основоположников русского роман­тизма ВАЖуковский является внебрачным сыном помещи­ка Афанасия Бунина и пленной турчанки Сальхи. И эта родственная связь с Востоком разве не следует из самих произведений ИАБунина, лауреата Нобелевской премии? Бунин пишет “В орде” 1916 года, как бы предрекая свою по­следующую славу.

Ты знала ль в тот вечер, садясь на песок, Что сонный ребенок, державший твой темный сосок, Тот самый Могол, о котором Во веки вёков не забудет земля1

Ты знала ли, Мать, что и я Восславлю его, – что не надо мне рая, Христа, Галилеи и лилий ее полевых, Что я не смиреннее их, – Аттили, Тимура, Мамая, Что я их достоин…

 

 

 

Глава VII. ТЮРКСКИЕ КОРНИ

Итак, один из основоположнике» русского романтизма Василий Жуковский, входящий в десятку самых ранних писателей и поэтов России, — сын турчанки Сальхи и поме­щика Бунина, чьи родственные связи ведут к Касимовскому княжеству.

Жуковский, который, можно утверждать, первым начал писать не просто на русском, но по-русски — екладно да на­певно, а не так величаво-путано, как некоторые из его со­временников, стал не только лучшим поэтом, но и учителем русского языка в царской семье, а с 1826 по 1841 год — на­ставником наследника престола, впоследствии царя Алек­сандра II.

| В элегиях и балладах, близких по ритму к народному творчеству, Василий Андреевич исполнен, по выражению Пушкина, “пленительной сладости”. “Без Жуковского мы не имели бы Пушкина”, — писал Белинский. Язык Жуковско­го, предшественника всей русской лирики, даже более чист (но об этом что-то боятся сказать наши критики), чем язык создателя Онегина: в нем нет бесконечных ссылок на фече- скую и иную мифологию.

Раз в крещенски й вечерок Девушки гадали: За ворота башмачок, Сняв с ноги, бросали.

Это, конечно, “Светлана” Жуковского.

Произведения Василия Андреевича отличает — и об этом тоже почему-то помалкивают критики — неожидан­ная концовка. Концовка и внезапная, и мрачная. Жуткая. И в переводных, и в собственных балладах:

Там есть один жилец безгласный, Свидетель милой старины;


Там вместе е ним все дни прекрасны

В единый гроб положена.

Это “Песня”. А вот завершение “Лесного царя”:

Ездок оробелый не скачет, летит;

Младенец тоскует, младенец кричит;

Ездок погоняет, ездок доскакал…

В руках его мертвый младенец лежал.

Но не таковы ли концовки в стихотворениях и миниатю­рах Бунина? Мы ищем последователей Жуковского в его бли­жайшем окружении, А они — среди его родственников. Алгоритм, формула произведений близки по своей оригиналь­ности. И не повторены никем в русской литературе. Ударной по смыслу снова является последняя строфа или заключи­тельные строки Они могут полностью перевернуть смысл сти­хотворения, осветить его новым, контрастным светом, зачастую трагическим. Возьмём завершающее четверостишие “Песни”:

Буду ждать в погоду, в непогоду… Не дождусь – с баштана разочтусь, ВыНду $ море, брошу перстень в воду И косою черной удавлюсь.

Последние строки не выделены, конечно, ни у Жуковско­го, ни у Бунина. Их трагический смысл постигается посте­пенно, но неотвратимо.

Такие произведения далеки от привычной элегичности. Хотя зачастую маскируются под нее. В них направление восприятия переворачивается неожиданно, внезапна Про­исходит столкновение чувств, смысла, эмоциональности. У Бунина такое завершение — не случайность. Оно может бьпъ прослежено и в “Аленушке”, и в “Скоморохах”, и в “Дурмане”, и в “Молодом короле”, и в. “Мушкете”, и в “Степи”

Это совершенно незнакомый русской литературе ориги­нальнейший реализм: через элегию, через улыбку, через при­вычные образные картины — чудовищно-трагические правдивые ситуации. Полуторастраничная “На базарной” даже начинается с резкой смены восприятия: “Вам что-ни­будь по хозяйству или гробик?”. Мужик ищет последнее. Для мамаши, в которой души не чаял. Бедняку предлагают с бракованным днищем. Он возмущен: “Нет, этот со свищем, с изъяном! Это брак, милый! Возьму, если скинешь с пятер­ки. И то только ради мамаши!”.

Взлет от сына турчанки до вершин поэзии и переводче- ства (ведь “Одиссея Гомера до сих пор нам известна в изло­жении Жуковского), а затем жизнь за границей — путь гениев, открытый Жуковским и продолженный Тургеневым, Буниным, Набоковым. Несмотря на монархически убежде­ния и служение царской семье в течение пятнадцати дет, Жуковский защищал при дворе многих деятелей, гонимых администрацией, начиная с Пушкина и декабрист*» и кон­чая ТЛПевченко.

Есть любопытная книга “Русские фамилии тюркского происхождения” (М: Наука, 1979). В ней фигурирую? и Кан­темир, и Карамзин, и Толстой, и Гоголь, и Ушаков, и Чул- ков, то есть и фамилии, далекие по смыслу от тюркского. Но в этом всеобъемлющем труде НАБаскакова дат ни Жуков­ского, ни Бальмонта, ни Блока, ни Набокова. Правда, меш­ком проходит Бунин, как возможный вариант прозвища Буня, что означает в словаре Даля “спесивый”. И все.

Даже московский исследователь не догадывается о род­ственной связи Буниных с Чубаровыми, с Семеновым-Тян- Шанским, о тюркском происхождении Куприна и Лермонтова, о том, что Набоков не только из Золотой Орды, но и писал об Алма-Ате и Тургае. Баскакова больше интере­суют фамилии общественно-политических деятелей, чем представителей литературы и искусства. Именно эти деяте­ли имели не только богатые родословные, но и гербы. А Бас­каков прослеживает фамилии в основном по геральдике — по Общему гербовнику дворянских родов Всероссийской им­перии, по “Бархатной книге” — родословной князей и дво­рян российских, собранной в конце XVII века, но Синодальному списку — Родословной книге Великого Рос­сийского государства.

И хотя это не самые надежные источники, поскольку в них прослежены лишь тюркские князья да дворяне, давай­те проследим, кто из писателей и поэтов первой десятки имел, помимо Жуковского, отношение к Востоку. Как ни странно, первым из них в этот тюркский список попадает Гавриил Державна Во-первых, в гербе Державиных — по­лумесяц. Во-вторых, в Общем гербовнике записано: “Предок рода Нарбековых мурза Ибрагим, а по крещению назван­ный Ильею, выехал к великому князю Василию Васильеви­чу из Большой Орды и пожалован многими вотчинами. Сын сего Ильи Дмитрий Нарбек имел сына Алексея по прозва­нию Держава, от коего пошли Державины”.

Карамзин — фамилия с довольно прозаичной тюркской  основой. Легко переводится как Черный господин. В фа­мильном гербе историка и писателя Николая Карамзина — серебряный полумесяц.

Не будем говорить о происхождении Фонвизина, Дельви­га, Кюхельбекера. Во всяком случае такая литература не может принадлежать только России.

Мать Бунина в девичестве была Чубаровой. Читаем у Баскакова: “Фамилии Чубаровых многие служили Россий­скому престолу стольниками и в иных чинах и жалованы были от государей в 1578 и других годах поместьями”. Да и слово Чубарый переводится с тюркского как конь пестрой, в яблоках масти.

Любил Бунин Куприна. Даже написал литературный портрет “Куприн”. В котором подчеркивал, определяя черты известного писателя: КИ сколько татарского!”. Отец Купри­на рано умер. Мать оказалась в такой бедности, что при­нуждена была жить в московском “Вдовьем доме”. “Про нее знаю, — свидетельствует Бунин, — что по происхождению она была княжной с татарской фамилией, и всегда видел, что Александр Иванович очень гордился своей татарской кровью. Одну пору (во время своей наибольшей славы) он даже носил цветную тюбетейку, бывал в ней в гостях и ре­сторанах, где садился так широко и важно, как пристало бы настоящему хану, и особенно узко щурил глаза . Таким был автор “Поединка”, “Гамбриуса”, “Конокрада”, “Святой любви”, “Ночной смены”. Бунин подчеркивал удивительную скромность Куприна: “А Куприн, даже в те годы, когда мало уступал в российской славе Горькому, Андрееву, нес ее так, как будто ничего нового не случилось в его жизни”, Но был Куприн одновременно и самолюбив. И не раз подчеркивал свое дворянское происхождение. Вспоминает жена Бунина в книге “Годы молодости” (М., 1966): “Однажды у нас за сто­лом, когда разговор шел о родовитости, Александр Ивано­вич сказал, что и у него мать княжна Куланчакова. На это Бунин ответил остротой:

— Да, но ты, Александр Иванович, дворянин по матушке. — Куприн побледнел, взял со стола чайную серебряную ложку и молча сжимал ее в руках до тех пор, цока она не превратилась в бесформенный комок, который он бросил в противоположный угол комнаты”.

 

Увы, в книге НАБаскакова не упомянуты ни Куприн, ни Куланчаковы. Хотя известно, что мать Куприна “Любовь Алексеевна, урожденная княгиня Куланчакова, происходи­ла из древнего рода татарских князей, игравших видную

роль в жизни так называемого Касимовского царства, осно­ванного Василием III

Близким родственником Буниных был Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский. Родству с ним Бунин посвятил эссе “Семеновы и Бунины”. И вот как первый нобелевский лауре­ат, так и не вернувшийся из Франции, упоминает края, близкие к Казахстану (цитата из письма сына Семенова): “В этом втором томе описывается экспедиция отца в Сред­нюю Азию. В нем много ценного научного материала, но есть страницы, интересные и для широкой публики, — например, рассказ о том, как отец встретился в Сибири с Достоевским, которого он знал в ранней молодости.”.

Оказывается, есть еще один знаменитый писатель и по­эт, к которому восходят и Тян-Шанские, и Бунины. Это Ав- на Петровна Бунина. Ее стихи хвалил сам Державин. А Карамзин отмечал: “Ни одна женщина не писала у нас так сильно, как Бунина”. Отец Анны Петровны был владельцем известного села Урусова. Она стала не только известной по­этессой, но и членом Российской Академии наук.

Бунин гордился, что “в некотором родстве мы с братьями Киреевскими, Гротами, Юшковыми, Воейковыми, Булгако­выми, Соймоновыми”.

, Такой же широкий круг родственников имел и Набоков: “По отцовской линии мы состояли в разнообразном родстве или свойстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Дан- засами”.

Подлинно великие всегда щедры. Бунин всю поэзию свою пронизал степными мотивами. Блок идентифицировал себя со скифами. Набоков, под конец жизни перешедший на анг­лийский, был столь щедр, что в одном из своих романов пе­ренес частично действие и в Алма-Ату (Верный), и в Тургайский край, и вывел образ казаха (киргиза), который спас жизнь герою романа Годунову-Чердынцеву. Это изве­стный “Дар” о Чернышевском.

Набоков, который в своих произведениях не прощает ни единой ошибочки ни Пушкину, ни Чернышевскому, ни Ле­нину, ни Сталину, сменил вдруг свой язвительно-саркасти­ческий стиль на самые теплые тона, когда решил поведать о казахе Жаксыбае: “Жаксыбай, пожилой киргиз, корена­стый, толстолицый, со сложными морщинами у глаз, спас­ший в 92-ом году Константину Кирилловичу жизнь (застрелил навалившуюся на него медведицу) и живший те­перь в покое, больной грыжей, в лешинском доме, надел свой синий бешмет с карманами в виде полумесяца, лакирован-

вые сапоги, красную в блестках тюбетейку, подпоясался шелковым кушаком с кисточками, уселся у кухонного крыльца и долго уже так сидел на угреве, с горящей на гру­ди серебряной цепочкой часов, в тихом и праздничном ожи­дании”.

Если в “Лолите” герой путешествует по США, то в “Даре” — по Казахстану, Иссык-Кулю, Синьцзяню. Упоминается и Алма-Ата: “-Или как на меня посмотрела передовая учи­тельница в городе Верном, когда я объяснил ей, чем занят в овраге”.

В романе о Чернышевском можно найти строки о Турке­стане, и о восстании казахов 1916 года: “Но уже в Туркеста­не запашок эпохи почти не чувствовался: волостными управителями устаиваемый той, на который явились гости с подарками в пользу войны, был едва ли не единственным ее напоминанием. Перед самими событиями, в июне 1916 го­да, Годунов -Чердынцев_”, Сколько нужно было перелопа­тить исторической, географической и этнографической литературы, чтобы дать портрет Жаксыбая (имя это навер­няка подобрано осознанно, поскольку переводится как “хо­роший”) и рассказы о событиях в точности. Хотя Набоков из зарубежного далека все же ошибочно соединяет киргизов и казахов в восстании 1916 года.

Образ Жаксыбая и его супруги проскальзывает в начале вомана, конкретизируется в середине, возникает в конце: ЧГень Жаксыбая, умершего прошлой осенью, скользнула прочь с завалишси, обратно в свой тихий, нарядный, розами я баранами богатый, рай”. Тут в каждой расстановке слов чувствуется и этнографическая точность, и желание сохра­нить уважение к образу.

В одном из эпизодов романа приводится казахская сказка, й Набоков — величайший стилист — вдруг перехо­дит к рифмованной прозе: “Все сокровища собрав, все в ме­шочек побросав, хан опустошил казну, ухо приложил ко дну, накидал еще вдвойне, только звякает на дне”.

В следующих строчках, где приводится и Семипала- тинск, и Семиречье, и Аральское море, окончательно выяс­няется, что под киргизами должны непременно пониматься казахи, поскольку только они живут в районе Семея. Вести об исчезновении Годунова были самые противоречивые: “По одной, весть о его смерти доставил какой-то киргиз в Семи­палатинск, по другой ~ какой-то казах в Ак-Булат. Как он шел? Ехал ли из Семиречья на Омск (ковыльной степью, с вожаком на чубарой юрге), или из Памира на Оренбург, че-рез Тургайскую область (степью песчаной, е вожаком на верблюде, он сам на коне, ноги в березовых стременах, — все дальше на Север, от колодца до колодца, избегал аулов и полотна)? „Скрывался ли он в рыбацких хатах (как полага­ет Крюгер) на станции “Аральское море”?.”.

Задача исследователей не столько в том, чтобы выявить тюркское в русскоязычной литературе, сколько в том, чтобы показать ее интернационализм. Мы вернули в Казахстан аль-Фараби, жившего в 870-950 годах, творившего яа араб­ском о неоплатонизме и аристотелизме, писавшего в Багда­де, Алеппо и Дамаске И мы должны вернуть Казахстану всех русскоязычных писателей, имеющих тюркские корни по происхождению или по тематике, ибо их литературные достижения — это вклад тюрков в художественную мысль мира.

 

 

Глава VIII. тюрки поэтического пера

Особое внимание к тем русским писателям, которые ока­зались более тесно связаны с другими народами, уже стало уделяться то в той, то в другой современной суверенной ре­спублике. Азербайджанцы, например, считают чуть ли не своим национальным писателем, декабриста ААБестуже- ва-Марлинского!

Оказывается, Александр Александрович прекрасно знал азербайджанский язык. Настолько, что предварял почти все свои очерки и даже каждую главу повести целыми фра­зами на этом языке. Считал, очевидно, язык этот настолько колоритным, что никакие переводы не станут равны, экви­валентны первоисточнику.

Бестужев один из первых употребил сам термин “азер- байджан”. Хотя и в своей своеобразной транскрипции — “азербаеджанское наречие”. Во времена Бестужева азер­байджанцев величали в основном татарами. И они боролись против этого точно также, как казахи против прозвища “киргиз”. Хотя ни в том, ни в другом слове нет ничего зазор­ного. Просто казах (точнее — казак) — это не киргиз, азер­байджанец — не татарин, узбек — не сарт, украинец — не малороссиянин. Кстати, и сами татары предпочитают назы­ваться ногаями, а еще лучше — булгарами.

 

И Бестужев в 1831 году был еще не Марлинским, а про­стым рядовым 1-ой роты Дербентского гарнизонного ба­тальона. Друг АХШушкина, в результате декабрьских

событий 1825 года ААБестужев был сослан в Якутск, а в 1829 году переведен после настойчивых хлопот на Кавказ.

В то время в войсках не столь остро противостояли дву­язычию, как ныне. И не только Бестужев, но и М.ЮЛермон- тов уважали и знали местный язык. Михаил Юрьевич извещал: “Начал учиться по-татарски, язык, который здесь и вообще в Азии необходим, как французский в Ев­ропе”.

В те времена татарский был господствующим языком на Кавказе. Как и шестьсот лет до этого. Мало кто из ныне про­тивоборствующих сторон на Кавказе знает, что писал о тех краях знаменитый Марко Поло в 1220-ом году. В главе XX под заглавием “Здесь описывается Малая Армения” Марко Поло констатирует: “Царь Малой Армении правит своею страною по справедливости и подвластен татарам”. В главе XXII “Здесь описывается Великая Армения” Марко Поло снова строго фактичен: “Живут там армяне, и подвластны они татарам”. В главе XXIII, озаглавленной “Здесь описыва­ются грузинские цари и их дела” снова о том же “В Грузии царь всегда называется Давид-Малик, что (по-французски) значит царь Давид ; подвластен он татарам”. (“Книги Марко Поло о разнообразии Мира”, Алма-Ата, 1990). Сейчас азер­байджанцев гонят из Армении, а турков-месхитинцев не пу­скают в Грузию, хотя еще шестьсот лет тому назад Марко Поло отмечал: “Страна большая, и летом, скажу вам, прихо­дят сюда толпы левантских татар, потому что во все лето тут привольные пастбища для скота; и живут здесь татары со своими стадами»”. Знаменитая царица Тамара (очевид­но, Тамара-Малика) была замужем за кипчаком и укрепля­ла свою власть среди других грузинских грозных владык при помощи соединений половцев, которых дважды пересе­ляла с семьями поближе к себе.

Бестужев-Марлинский был полностью погружен в язы­ковую среду татар-азербайджан. Весь его русский текст пе­ресыпан тюркскими словами. Он с большим юмором сливает воедино все хитросплетения сюжета, описывая приключе­ния влюбленного юноши в повести “Мулла-Нур”, бесконечно Цитируя наиболее характерные выражения на азербайд­жанском или перелагая их на русском в наиболее точном варианте, чтобы не потерять аромат местной речи. Писатель даже приводит антихристианские пассажи, чтобы реально передать суть диалогов дербентского населения. Защищает его от стереотипов, которые складываются у приезжих по­сле мимолетного знакомства. “Не верьте, пожалуйста, госпо­-дам путешественникам по Востоку, будто все женитьбы му­сульман совершаются так, что будущие супруга не видят и не знают друг друга, — восклицает писатель. — Это спра­ведливо только в отношении к ханам, богатым купцам, лю­дям власти или роскоши, которые на слух сватают или покупают себе жен. Средний класс народа и бедняки живут слишком тесно друг с другом, чтобы не знать взаимных от­ношений и даже соседских лиц”. По поводу стереотипа в многоженстве: “Многоженство, впрочем, кроме самих бога­чей, редко до невероятности. “Я аллах! и одной жены слиш­ком!” — сказал мне Аслан-Хан.” Бестужев защищает в своем герое не разбойника, а его удаль, которая всегда вы­зывает уважение народа: “Не дивитесь же, меряя Азию ев­ропейским аршином, что Искендер-Бек от глубины чувства позавидовал разбойнической жизни Мулла-Нура”. С раз­бойником юноша встречается в горах, куда его посылают за снегом изнывающие от зноя богатые дербентцы. По поверью, стоит вылить ледяную воду в море, как тут же прольются дожди на иссыхающие поля.

Частенько и на русском, и на азербайджанском употреб­ляет выражения, которые вошли в местную речь по поводу русских. Часто в этих выпадах немало и юмористического: “Аллах упаси, какой чернолицый! Ни дать ни взять, сапог русских офицеров”. Или: “Зато поднеси мне водки не только ваш брат горец, а просто солдатский поросенок, — и посмот­рел бы ты кто кого перепьет! Спроси об этом у нашего Фер- гад-Бека; он у нас почетный человек, достоверный человек, да и петух такой, что между щсскимн поискать ему равно­го»Даже главному герою достается: “Кто у русских офице-

В

)в ест да похваливает богопротивную свинину? Опять скендер-Бек!”. Добрый юмор, ‘витиеватый, богатый оттен­ками стиль. Многообразно, многопластово и повествование, в котором есть и робкая любовь, и разбой, и благородство, и гордость, и внимание к низам. Все это делает произведение одним из лучших не только в русской, но и в мировой лите­ратуре. Поэтому удивительно, что “Кармен” нам известна, а Мулла-Нурк не входит ни в один обязательный каталог, ни в один учебник. Странно и то, что до сих пор нет художест­венного фильма о Мулла-Нуре. Неужели несколько вскользь сказанных критических замечаний, больше харак­теризующих речь персонажей, чем авторскую позицию, тому причиной?

В самом Азербайджане любят Бестужева-Марлинского, постоянно выделяют его произведения из всего того, что на

писано в России. Есть специальное издание избранных про­изведений Александра Александровича е посвящением со­ставителя Тофика Рустемова: “Азизим Маратка ав хош арзуларга”, подаренное мне в Москве в 1991 году. В предис­ловии есть такие строки: “Азербайджанцы приняли его как родного, выразили ему искреннюю любовь и уважение, воз­высили его в глазах сородичей, назвав Искендер-Беком, именем, которым он гордился и который обессмертил в ляда одного из главных героев помети “Мулла-Нур”

В сентябре 1831 года в “Письмах из Дагестана” Бестужев с радостью отмечал: “Меня очень любят татары (азербайд­жанцы) за то, что я не чуждаюсь их обычаев, говорю их язы­ком, и потому каждый раз, когда я выходил на стены подразнить и побранить врагов, прогуливаясь с трубкою в зубах, туча дербентцев окружала меня”.

Писателя называли Искендер-Беком, а он сам так на­звал главного героя “Мулла-Кура”. ВТ.Белинский считал этого героя “татарским Карлом Моором”, “под стать шилле- ровскому романтическому бунтарю”.

Когда декабрист Бестужев покидал Дербент, почти все население города провожало его верст двадцать, стреляя из ружей, зажигал факелы (см. Бестужев-Марлинский АА, Избранные произведения, Баку, Азернешр, 1990), а уже в нашем столетии в Азербайджане воздвигли памятник писа­телю Александру Вестужеву-Марлннскому.

С Тофиком Рустемовым мы анализировали межреспуб­ликанские литературно-культурные связи, отношения между Казахстаном и Азербайджаном, вспоминая и общего древнего Коркута, и Олжаса Сулейменова, который в труд­нейшие для него дни не побоялся приехать в Баку и сказать свое веское слово в защиту обагренных кровыо прав. Но обойдем эти, лежащие на поверхности факты, и вспомним. Низами. Да, именно Низами Гянджеви — гениального поэта XII века, творца Лейли и Меджнуна, Фархада и Ширин, Бахрам-Гура, воспевшего даже Александра Македонского в “Искендер-наме”, продолжившего богатую культуру антич­ного мира и тюркского Востока, Персии и Азербайджана. Но какое отношение имеет Низами к Казахстану?

В век, когда арабский язык был языком науки и рели­гии, а персидский — языком поэзии, Низами нашел источ­ник для вдохновения в образе девушки-кипчачки по имени Аппаг, что в вольном переводе может быть передано как Ос­лепительная, Белая-Пребелая. Аппак, так звучит ее имя по- казахски, стала верной супругой Низами. Как  это случилось? Дело в том, что в руки правителя Дербента в 1170 году попала юная пленница — “свободолюбивая, гор­дая, целомудренная Афак\ как писалось ее имя на араб­ском языке Независимая и свободная в поступках и суждениях, она отказалась покориться воле властителя го­рода. Ни уговоры, ни подарки, ни угрозы не могли ее сло­мить. И тогда Музаффар решил подарить Ослепительно Белую поэту. И тем самым, с одной стороны, насмеялся над ним, всучив строптивую и гордую казашку, а с другой — унизил девушку, подарив ее бедному поэту. Но, сам того не желая, Музаффар, как пишут исследователи творчества Низами, оказал литературе огромную услугу. Тридцатилет­ний поэт, покоренный Афак, впервые в жизни испытал на­стоящую любовь. И спасибо ей, далекой и неведомой девушке из рода кипчак, от которого ведут свою прямую ро­дословную казахи, за те стихи, в которых воспел Низами “девственных рабынь” в главе “Туркестанская царевна” по­эмы “Семь красавиц” (Низами. СС в 3-х т., Баку, Азернешр, 1991. Т. 2. С. 459}.

Каждая из них улибкой день затмит, смеясь,

Каждая любовь дарует, зажигает страсть.

Есть одна средь них… Если землю обойти,

Ей, пожалуй, в целом мире равных не найти.

С жемчугом в ушах, как жемчуг девственна, бела,

Продавец сказал:”Дороже мне души она!”.

Губи, как коралл. Но «краплен жемчуг в тот коралл.

На ответ горька, но сладок смех ее бивал.

Необычная дана ей небом красота.

Белый сахар рассыпают нежные уста.

Хоть ее уста и сахар сладостью дарят,

Видящие этот сахар люди лишь скорбят.

…С веткой миндаля цветущей схожая – она

Верная тебе рабыня будет и жена!

В русской литературе, как уже говорилось, встречаются имена многих тюрков, прославивших ее. А в XII веке тюрки составляли целый клан, одаривший своими талантами поэ­зию персидскую и арабскую. Кто найдет их следы? В пре­дисловии к поэме “Хосров и Ширин” Низами среди тюрков выделяет особое сословие — “торкан-е калам” — “тюрки пе­ра”, то есть тюркские писатели, чьи вдохновленные перья создали немало бессмертных памятников художественного слова.

Влияние тюрков и их авторитет были настолько сильны, что Низами неоднократно и в самых различных аспектах подчеркивает это: “Тюрок” в словаре Низами также духов­ный вождь, руководитель, мудрый глава государства. Так, в своих многочисленных словосочетаниях, чтобы подчеркнуть величие пророка Мухаммеда, он называет его тюрком. Та­ким же образом поступает поэт, когда хочет подчеркнуть величие своего любимого героя Александра Македонско- го .

Литературоведы считают, что Ослепительная вдохнови­ла Низами на создание пленительных женских образов: Ширин, Нушабе, Нистандаржахан. Аппак прекрасно знала степные народные сказания и песни, героические легенды своего народа, его обычаи.

Она подарила Низами в 1174 году сына. Через четыре го­да она скончалась Описывая смерть главной героини поэмы “Хосров и Ширин”, Низами, вопреки мусульманским зако­нам, видит в ней друга, а не просто источник наслаждения. Поэт с глубокой душевной болью говорит в стихах о своей любви, о потере любимой. В последней поэме “Искендер-на- ме” Низами вспоминает о ней так, словно Аппак до сих пор жива и находится рядом с поэтом.

 

 

 

Глава IX. НЕИЗВЕСТНЫЙ ЛЕРМОНТОВ

Михаил Юрьевич Лермонтов — автор тюркских, восточ­ных, кавказских поэм. Едва ли кто сразу же согласится с этим утверждением, ибо Лермонтов известен “Бородиным”, “Героем нашего времени”, “Демоном”, парусом, который бе­леет одиноко. Он знаменит как поэт и писатель элегиче­ский, патриотический, байронический. Но так ли это? Судите сами.

Прежде всего “Демон”,. Мало кто обращает внимание на подзаголовок: “Восточная повесть”. Обычно “подаются” из поэмы строк 100-120. А в ней почти 1200 строк. Как правило, неизвестных широкому читателю.

 

Берем другие поэмы. Да они все на восточные темы: “Чер­кесы”, “Беглец”, “Кавказский пленник”, “Каллы”, “Ангел смерти”, “Измаил-Бей”, “Две невольницы1‘, “Аул Бастунд- жи”, “Хаджи Абрек”, “Мцыри”. Кто из тюркских поэтов, из поэтов Казахстана и Азербайджана, Татарии и Узбекиста­на может похвастать таким количеством поэм?! И ведь Лер­монтов не оставляет сомнений по повод}’ их восточной  ориентации, давая уточняющие подзаголовки: “Каллы. Чер­кесская повесть”, “Ангел смерти. Восточная повесть”, “Изма­ил-Бей, Восточная повесть”, “Беглец. Горская легенда”, “Демон. Восточная повесть”. В какие учебники они включе­ны? А ведь только в “Измаил-Бее” более 2500 строк! До сих пор они толком не прочтены и тюркологами. Ведь “Каллы”, возможно, опечатка и может быть прочитано как “Кан- лы” — кровник, тот, кто должен отомстить, тот, кто свя­зан кровной местью. “Каллы” вместо “Канлы” — это же полное переосмысление поэмы, лишение ее сокровенного смысла.

“Аул Бастунджи” переводят как “огородник”, как “са­довник”, как “Баштан”. Хотя трудно представить более не­лепые пояснения в примечаниях. Этот свободолюбивый аул специально забралея как можно выше в горы, чтобы никто не мог подчинить его себе. Поэтому нелепо появление под ледниками огорода или баштана. Для Лермонтова Бастунд­жи — не символ огородной культуры под облаками, не сим­вол ограждения или мичуринского садоводства, а картина гордой свободы, вольности;

Между Машуком и Бешту, назад Тому лет тридцать, бил аул, горами Закрыт от бурь и вольностью богат.

Как же тогда перевести “Бастунджи”? Да, конечно, как свободный, вольный. Но сначала необходимо Бастунджи ис­править от опечаток переписчиков на Бостанджа Бостан- дык — это и есть “свободный, вольный”. “Аул Вольный” — в этом, кстати, и смысл всей поэмы.

Второе утверждение может показаться еще более нео­жиданным. Но тем не менее, Лермонтов — это поэтический предвестник национально-освободительного движения, противник порабощения народов, зависимости малых на­родностей от более сильных наций. Поэт полон сочувствия к порабощенным, униженным. В “Ауле Бастунджи” его волну­ет прежде всего то, что этот аул на грани полного уничто­жения:

Сгорел аул – и слух об нем исчез, Его сини рассыпаны в чужбине…

Ему больно, что виновниками этого геноцида являются русские войска:

Тая в колыбели песни матерей Пугают русским именем детей.

Это строки из нелюбимого исследователями и составите­лями Измаил-Бея”. Лермонтов видит причину конца идил­лической картины мирной и процветающей жизни городов в русской стали;

Там шждий путник находил Ночлег и путь гостеприимный; Черкес счастлив и волен был. Красою чудной за горами Известии были деви их, И старцы с белыми власами Судили распри молодых, Весельем песни их дышали! Они тогда еще не знали Ни золота, ни русской стали!

Через все творчество Лермонтова проходит лейтмотивом тема вольности, стремления жить полной, свободной жиз­нью:

Но вольность, вольность для героя Милей отчизны и покоя…

Верещагин страшил в своих картинах грудами черепов, которые охраняет восточный деспот. Лермонтов винит в “мавзолеяхиз белых костей русского воина:

Аул, где детство он провел, Мечети, крови мирных сел – Все уничтожил русский воин. Нет, нет, не будет он спокоен, Пока из белых их костей Векам грядущим в поученье Он не воздвигнет мавзолей Я так отмстит за униженье Любезной родины своей.

Едва ли бы даже самый страстный противник колониа­лизма и геноцида народов смог бы создать более обличи­тельные строки, чем неизвестный, тщательно скрываемый Лермонтов:

 

Горят аули; нет у них защити, Врагом сини отечества разбиты, И зарево, как вечный метеор, Играя в облаках, пугает взор. Как хищный зверь, в смиренную обитель Врывается штыками победитель; Он убивает старцев и детей, Невинных дев и юных матерей Ласкает он кровавою рукою, Но жены гор не с женскою душою! За поцелуем вслед звучит кинжал, Отпрянул русский, – захрипел, – и пал!

Конечно, подобные строки можно отнести к мироощуще­нию героя-горца, который, может быть, излишне пристра­стен в силу ударов судьбы. Но слишком часто такая идентификация прозрачна, и внутренний монолог героя превращается в ткань поэмы и даже переходит в мнение са­мого автора.

Тема порабощения народов силой штыка не случайна, она развивается не в одной поэме. Хотя наиболее ярко про­является в “Измаил-Бее” и в “Ауле Бастунджи”. Но без ,большого преувеличения можно утверждать, что эта единая тема разрабатывается не в одной, не в двух, а в целой серии поэм. Ибо они тесно увязаны друг с другом. Тема одинокого вольнолюбивого аула, казалось бы, присуща только “Аулу Бастунджи”. Но нет, она вновь возникает в “Измаил-Бее”:

На берегу ее кипучих вод Недавно новый изгнанный народ Аул построил свой, – и ждал мгновенье, Когда свершит придуманное мщенье…

Поэмы настолько тесно связаны, что даже имена героев их зачастую одни и те же Селим фигурирует и в “Беглеце”, и в “Измаил-Бее”, и в “Ауле Бастунджи”. Зара — в двух поэмах.

Тема “Лермонтов — автор тюркских поэм” и “Лермонтов ~ провозвестник национально-освободительного движе­ния” может быть некоторыми отвергнута, как региональ­ная, поскольку касается только горских стихов. Чтобы этого не произошло, обратимся к поэмам Лермонтова, посвя­щенным иным странам и народам. Например, к стихотвор­ной повести “Литвинка*. Как ни странно, и в ней можно найти строки, темы и коллизии, сходные с кавказскими поэмами. Если не более страшные, жестокие и жгучие. Неда­ром убегающего татарина Лермонтов объединяет с бегущим литовцем;

На ложе наслажденья и в бет Провел Арсений молодость свою, И красная являлась епанча, Когда звучал удар его меча. Бежал татарин, и бежал литвин; И часто стоил войска он один/

Победоносный и могучий Арсений привозит с собой пленницу литвинку. Он настолько влюблен в нее, что готов позабыть жену и детей:

Для пленницы, литвинки молодой, Для гордой девы, из земли чужой, В угодность ей, за пару сладких слив Из хитрых уст, Арсений бил готов На жертву принести жену, детей, Отчизну, душу, все, — в угодность ей.

Желание свободы в “Литвишсе” приобретает широкомас­штабный характер. Ведь к свободе стремится ке только “за­битый” Восток, но и европейская Литва. И Лермонтов находит такой поворот в этой теме, который высвечивает стремление к свободе, как страсть, которая может быть сильнее любви:

“О, если б точно ты любил меня.1 – Сказала Клара, голову склоня, – Я не жила бы в тереме твоем. Ти говоришь: он мой! -А что мне в нем? Богатством дивным, гордой высотой Очам он мил, – но сердцу он чужой. Здесь в роще воды чистые текут – Но речку ту не Вилией зовут; И ветер, здесь колеблющий траву. Мне не приносит песни про Литву! Нет! русский, я не верую любви! Без милой воли, что дари твои?”.

Поэт показывает двусмысленность, трагизм положения Клары, пленницы, которую вынуждают:

С покорностью немой Любить того, кто грозною войной Опустошил поля ее отцов…

Клара убегает от объятий Арсения и от роскошного бы­та. Убегает, несмотря на его самозабвенную любовь» Но встретиться им еще предстоит.

Против Литвы пошл великий князь. Его дружины, местью воспалясь, Грозят полям и рощам той страны. Где загорится пламенник войны. Желая защищать свои права, Дрожит за вольность гордая Литва,

Арсений против Литвы. Он крушит врага. Русские по­беждают. й вдруг воитель видит Клару среди литовских во­инов. Апофеозом ненависти, которая сильнее страсти, ненависти, рожденной стремлением к воле и свободе целого народа, становится встреча героев произведения:

И встретивши Арсения, она Не вздрогнула, не сделалась бледна,

И тверд бил голос девы молодой, Когда, взмахнувши белою рукой, Она сказала: “Воины! вперед! Надежды нет, покуда не падет Надменный этот русский! Передним Они бегут – но мы не побежим. Кто первый мне его покажет кровь, Тому моя рука, моя любовь!”.

В “Литвинке” отдельные составляющие ее кирпичики

словно взяты из восточных поэм: “Сидит литвинка, дочь сте­пей чужих”; “Стояла Клара, с саблею в руках”; “Есть Демон, сокрушитель благ земных”; “Ни свежий дерн, ни пышный мавзолей”. Впечатление такое, словно кирпичики-то одни, а здания разные. И сделано это, чтобы показать масштаб­ность одной важной мысли — свобода народа превыше все­го, будь это б Чечне вли в Лктге. Кршикк пыхшмюг на то, что Лермонтов полон байронизма. Забывая, что ведь и Бай­рон в конце-концов нашел выход своей разочарованности и надменности,- в борьбе против колонизаторов, в битве за свободу порабощенного народа! Вот об этой стороне байро­низма почему-то забывают.

Байрон лично участвовал в битве за свободу Греции. Хо­тя в стихах у него этого почти нет. Но если Байрон пришел к необходимости противодействия угнетению, то Лермонтов необходимость этого действия с необыкновенной силой раз­вил в целой серии поэм.

Интерес, внимание к Востоку можно понять, если знать и о другой, тщательно скрываемой стороне жизни поэта. Лермонтов рос в тюркской среде. Он воспитывался у бабуш­ки Арсеньевой, в имении Тарханы, тетушкой его была Шан- Гирей, другом детства был Аким (Еким) Шан-Гирей. Любил гостить он у дочери писателя и историка Карамзина, умной образованной женщины, хозяйки литературного салона, пе­реписывался с Бахметьевой, Тургеневым, Бибиковым, сни­мал квартиру у Ахвердовой.

Арсеньевы, написано в энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона (Серия “Биографии”, М, 1991), в стари­ну звались Орсеньевы. Это древнейший дворянский род, “имеющий своим родоначальником Аслана-Мурзу-Челибея, выехавшего из Золотой Орды с 300 татар к великому князю Дмитрию Ивановичу Донскому в 1389 году и принявшему православие с именем Прокопия. От старшего сына его, Ар­сения, прозвищем Исупа (Юсупа), произошли..” (Т. 1, с. 478). В те времена параллельно с православным именем давались тюркские, которые превращались в фамилии. Род Арсенье- вых весьма именит. Василий Михайлович Арсеньев был флотским генерал-адъютантом, временно заведывал Петер­бургской академией. Михаил Андреевич Арсеньев стал бое­вым генералом, отличившимся в Отечественную войну 1812 года. Илья Андреевич Арсеньев — писатель, Александр Ива­нович — тоже писатель, Николай Иванович — курляндский губернатор, Дмитрий Сергеевич — адмирал»

Об этой стороне своей родни Лермонтов прекрасно по­мнил. И недаром он дал имя Арсений главным героям и поэ­мы “Литвинка”, и поэмы “Боярин Орша”.

Первой поэмой Лермонтова, появившейся в печати, был как раз “Хаджи Абрек”. Образ его родственника ПЛШан- Гирея лег в основу “Кавказца”. Герой — типичный кавказ­ский армейский офицер. Таким и был ПДШан-Гирей — родственник и собеседник Лермонтова, участник ермолов- ских походов и кавказской войны, хорошо знавший быт и обычаи горцев. Он оставил о Лермонтове одни из достовер- нейших воспоминаний. По его записям воссозданы многие из стихотворений поэта.

Возникает и еще одна проблема, не замеченная исследователями. Тема обрусевшего воина, который силою обстоя­тельств должен поднять меч против своих сородичей. Поло­жение его сложно. Его ненавидят единокровники. Но его не признают и русские В “Песне про царя Ивана Васильевича и удалого купца Калашникова” закручинившийся оприч­ник Кирибеевич жалуется царю:

Отпусти меня в степи приволжские, На житье на вольное, на казацкое. Уж сложу я там буйчу головушку И сложу на копье бусурманское; И разделят по себе зли татаровья Коня доброго, саблю острую…

Для Кирибеевича и татары, и бусурмане — враги, гото­вые с ним расправиться. Но для Калашникова сам Кирибее­вич — “бусурманский сын”:

К тебе вышел я теперь, бусурманский сын,

Вышел л на страшный бой, на последний бой!

Эту трагедию Кирибеевича никто не хочет замечать. Чи­татели и критики всей душой за Калашникова. Даже В.Г.Белинский весь захвачен тем, что Лермонтов демонстри­рует в “Песне..” “богатырскую силу и широкий размах его чувств”.

В поэме “Измаил-Бей” почти та же коллизия, что и в Песней;

У Росламбека брат когда-то бил: О нем жалеют шайки удалие; Отцом в Россию послан Измаил, И их надежду отняла Россия, Четырнадцати лет оставил он Края, где был воспитан и рожден, Чтоб знать законы и правй чужие.

Есть строки в этой поэме, в которых как бы объединяют­ся судьбы героя “Измаил-Бея”, Лермонтова, который прак­тически рос без отца, и Демона:

Он материнской ласки не знавал: Не у груди, под буркою согретый, Один провел младенческие лети;

И ветер колыбель его качал, И месяц полуночи с ним играл! Он вырос меж землей и небесами, Не зная принуждения и забот: Привык он тучи видеть под ногами, А над собой один лазурный свод; И лишь орли да скалы величавы С ним разделяли юные забавы.

Тайно, переодевшись, не узнанный никем, возвращается Измаил-Бей на родину. Чтобы защитить. От той самой ар­мии, в духе которой он воспитан. Отомстить более честно и открыто, чем это делает его брат Росламбек. В одной из сты­чек Измаил-Бей оказывается рядом с русским воином. У ко­стра возникает разговор. Измаил хочет узнать, что привело воина в их горы:

*Ты молод, вижу я! за славой Привыкнув гнаться, ты забил, Что славы нет в войне кровавой С необразованной толпой! За что завистливой рукой Вы возмутили кашу долю? За то, что бедны ми, и волю И степь свою не отдадим За злато роскоши нарядной; За то, что мы боготворим, Что презираете вы хладно!”.

Не узнавая Измаил-Бея, воин стремится убедить его, что он полюбил й здешнюю природу, и людей. Но приехал ото­мстить одному из них, обольстителю его невесты, не черкесу, поскольку черкесы такими подлыми не бывают

“Черкес он родом, не душой,

Ни в чем, ни в чем не схож с тобой!”.

Да, Измаил-Бей, офицер русской армии, блистал в свете. Имел успех у женщин. И ему, а не русскому воину отдала свое сердце юная девушка:

“В то время Измаил случайно Невесту увидал мою И страстью запылал он тайно!


Меж тем как в дальнем, я краю Искал в боях конца иль славы, Сластолюбивый и лукавый, Он сердцё девы молодой Опутал сетью роковой

Измаил, бросив и невесту русского воина, и других воз­дыхательниц, презрев воинскую славу и продвижение по службе, примчался на родину в трудный для над час, И тай­но сражается за нее. Но не ради славы. В одной из битв рус­ский воин находит Измаил-Бея и преследует его, во погибает от сабли черкеса.

Пуля находит и Измаила. И тут новый трагический по­ворот. Ему хотят отдать все воинские почести. Но родные черкесы вдруг отшатываются от мстителя:

Зачем, вскочив, так хладно отвернулись Зачем1 – какой-то локон золотой (Конечно, талисман земли чужой), Под грубою одеждою измятой, И белий крест на ленте полосатой Блистали на груди у мертвеца!.. “И кто бы отгадал! -Джяур проклятый!”.

В песне о Кирибеевиче обрусевший сын степей боится ба­сурман, но погибает от купца Калашникова как» басурма­нин. В поэме “Измаил-Бей” воспитанный в русской среде черкес возвращается на родину и защищает ее. Но уже рус­ский воин считает его не черкесом по сути. А родное племя отворачивается от геройски погибшего, как от гяура, видя на груди его воинский крест и золотой локон. Трагедия Из­маила в том, что он не признается ни русскими, ни черкеса­ми за своего. Так и не раскрывшись никому из соплеменников, Измаил погибает за отчизну, но всеми пре­зираемый и отверженный:

Нет, ты не стоил лучшего конца; Нет, мусульманин, верный Измаилу, Отступнику не выроет могилу! Пусть, не оплакан, он сгниет бесславно, Пусть кончит жизнь, как начал, одинок.

Только по отношению к этой поэме, и то — в примечани­ях, критики неохотно признают наличие в ней темы нацио­нально-освободительного движения: “В отличие от боль­шинства романтических поэм в “Измаиле” любовная интри­га соединена с новой для Лермонтова темой национально-освободительной борьбы, которую поэт рисует, не затушевывая крайне жестокого характера политики русского царизма»”.

Исследователи считают, что за некоторыми образами поэм стоят конкретные люди. Так, прототипом Измаила был кабардинский князь Измаил-Бей-Атажуков, получивший военное образование в России и долгое время служивший в русской армии.

Разочарованность в походах, усиленная неблагодарно­стью царя, была и в жизни Лермонтова. Одно время он увле- ‘ кался героизмом вылазок, заменял командира. И что? Его представляли к наградам. Отказали. Он просил хотя бы от­пуска. Не разрешили. Лермонтов горько иронизирует: “Про­сил отпуска на полгода — отказали, на 14 дней — великий князь и тут отказал”. (Т. 4. С. 413). Поэт знал о представле­нии к наградам и отказам по ним: ;<…Из Валерикского пред­ставления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук”. (Т. 4. С. 424). За отличие в сражении при реке Валерик в Чечне Лермонтов был представлен команду­ющим отрядом на левом фланге Кавказской линии к награ­де — ордену св. Владимира 4-й степени с бантом. Испрашиваемая награда была снижена до ордена св. Ста­нислава 3-й степени. К этому-то ордену и полагалась крас­ная ленточка с белой каймой. Увы, и в том и в другом орденах ему было отказано. Позже командующий войсками на Кавказской линии представил Лермонтова “к золотой полусабле”. Но и в этой награде, уже после смерти Лермон­това, было отказано. За небольшую гусарскую шалость (по­эт появился на параде со слишком короткой саблей) Лермонтов по приказанию великого князя Михаила Павло­вича был посажен под арест на Царскосельскую гауптвахту на 21 день.

Царь не любил поэта. Считая его чуть ли не помешан­ным. В феврале 1837 года ои получил записку шефа жан­дармов Бенкендорфа о появлении списков стихотворения “Смерть поэта” и о том, что одному из генералов поручено допросить поэта и обыскать его квартиры в Петербурге и в Царском Селе. Николай I наложил резолюцию: “…Старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он…”.

И только верный родственной памяти АЛШан-Гирей приехал на Кавказ уже после смерти Лермонтова и его ба­бушки ЕААрсеньевой, написал воспоминания о друге де­тства и величайшем поэте МЮЛермонтове. Завершил он их 10 мая 1860 года. Воспоминания были напечатаны после смерти АП.Шан-Гирея в “Русском обозрении”.

Большую роль в жизни Лермонтова играла его бабушка Елизавета Алехссеевна Арсеньева. Не было более восторжен­ного почитателя ее Мишеньки, чем она. “Стихи твои, мой друг, я читала бесподобные, — заверяла она внука в письме 1835 года, — а всего лучше меня утешило, что тут нет но- нышней модной неистовой любви, и невестка сказывала, что Афанасью очень понравились стихи твои и очень их хвалил, да как ты не пишешь, какую ты пиесу сочинил, комедия или трагедия, все, что до тебя касается, я неравнодушная, уве­домь, а коль можно, то и пришли через почту. Стихи твои я больше десяти раз читала»” (Т. 4. С. 531). Это она, бабушка, сделала все, чтобы перезахоронить внука, перевезя его с Кавказа в родные Тарханы.

В Ордонансгаузе, куда Лермонтов был вновь переведен с Арсенальной гауптвахты, его посетил Белинский. 16 апреля 1840 года великий критик писал ВЛоткину: “…вышли пове­сти Лермонтова. Дьявольский талант! Молодо-зелено, но ху­дожественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салон­ного взгляда на жизнь. Недавно я был у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могу­чий дух. Как верно он смотрит на искусство, какой глубо­кий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура”.

Со школьной скамьи мы знакомы с “Героем нашего вре­мени”. Но ни в одном учебнике нет сказочного и радужно- оптимистического “Апгик-Кериба” и “Кавказца”. Между тем Белинский, наслаждаясь восточным ароматом лермонтов­ских сочинений, невольно осваивает и их стиль в эпистоля- рии. В письме В.Боткину критик восклицает: “Если будет напечатана его “Родина , то, аллах-керим, что за вещь: пуш­кинская, т.е. одна из лучших пушкинских”.

А просвещенный Николай I в письме к императрице дру­жески сетует после знакомства с “Героем нашего времени”: “..Это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора”.

“Отечественные записки” в апрельском номере за 1841 год восторженно извещают: “Герой нашего времени”

ШОЛермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках; первое изда­ние его все раскуплено; приготовляется второе издание, ко­торое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана: кстати, о самом Лермонтове: он теперь в Петер­бурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных сти­хотворений, которые будут напечатаны в Отечественных записках”. Тревоги военной жизни не позволили ему спо­койно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много и все замышленное превосходно. Русской литературе гото­вятся от него драгоценные подарки”,

Николай I обеспокоен. Резолюция его гласит: “Зачем не при своем полку? Велеть непременно быть налицо во фронте, и отнюдь не сметь под каким бы ни было предлогом удалять от фронтовой службы при своем полку”. Для просвещенного монарха величайший поэт был всего лишь навсего мамлю­ком — воином, взятом с детства из другой страны и воспи­танном в духе новых родителей. Это-то остро переживал Лермонтов. Для него — татарина по одной линии и еще бо­лее “иноземца” по другой — Россия, при всей любви к нему поклонников, оставалась мачехой. Ему было больно воевать с народом, породившем его. И столь же больно, что новая ро­дина не хотела воздать должное за его талант и мужество. Это двойственное положение нашло отражение не в одной, & в нескольких поэмах И, увы, не было замечено даже самыми доброжелательными критиками. А ведь мотивы одиночест­ва можно найти и в “Исповеди”, и в “Моряке”. Какое-то вре­мя в семье Арсеньевых жила легенда, что отец Лермонтова — испанец. И вот эта тема в “Исповеди”:

Главу склонив, в темнице той Сидел отшельник молодой, Испанец родом и душой.

Тема раннего сиротства, безуспешные поиски подлинной родины в “Моряке”:

Родними бил оставлен я; Мой кров стал – небо голубое, Корабль – стал родина моя: Я с ним тогда не расставался, Я, как цепей, земли боялся.

Измена, предательство в “Беглеце”:

*Мать – отвори! я странник бедный, Я твой Гарун, твой младший син; Сквозь пули русские безвредно Пришел к тебеГ – “Один? – “09%пГ.

Одиночество беглеца соединяется с темой борьбы за на­циональное освобождение и проклятия тем, кто забывает об этом ради собственного спасения:

“Молчи, молчи! гяур лукавый, Ты у треть не мог со славой, Так удались, живи один, ■ Твоим стыдом, беглец свободы, Не омрачу я стари годи, Ты раб и трус – и мне не сын!..” И наконец удар кинжала Пресек несчастного позор… И мать поутру увидала… И хладно отвернула взор. И труп, от праведных изгнанный, Никто к кладбищу не отнес, И кровь с его глубокой раны Лизал рыча домашний пес.

Вспомним о Чокане Валиханове. Офицере русской ар­мии. Сыне чингизида, полковника русской армии. Чокан присоединился к русским войскам, так как поверил в их культурную миссию. В то, что они спасут казахский и дру­гие тюркские народы от варварства, нищеты и прозябания. Но эта вера держалась до первых боев. До того момента, когда он увидел, как при помощи пушек гибнут лучшие сы­ны его народа. Как пушки разносят священные реликвии его отчизны. Как они бьют по грандиознейшему мавзолею мыслителя и религиозного реформатора Ахмета Яссави, ко­торый возвел Тимур и в котором надгробные сооружения были не из гранита и мрамора, как в памятниках Петербур­га, а из полудрагоценной яшмы. Чокан видел ненависть к русским солдатам, когда казахский лучник, рискуя жиз­нью, подобрался к генералу и свалил его замертво стрелой. И Чокан покинул эту армию. Он совершенно порвал с друзь­ями по Омскому военному училищу. Порвал с учеными, ко­торые с восторгом встретили его описания территорий, куда не ступала еще нога европейца. Порвал с поэтами, которым передал записи киргизского Манаса, которые он сделал

 

первым в мире. Порвал с географами, хотя его открытие Ис­сык-Куля было первым. Порвал с казаками, которые сопро­вождали его в путешествиях, прихватывая пару пушечек вместо теодолитов,

Михаил Лермонтов, выросший в русской среде, стал ве­ликим поэтом, но многие произведения его — это протест против национального угнетения, воспевание самобытной культуры тюрков и других народов Востока. Например, пре­красный “Аяшк-Кериб” считают литературной записью азербайджанского дастана. Лермонтов назвал свою сказку турецкой, ведь тогда азербайджанцев называли то турка­ми, то татарами. В ее тексте преобладают формы азербайд­жанского диалекта и произношения, азербайджанские черты и в терминологии (см; МЛОЛермонтоа Т. 4. С. 457). В сво­их стихах и письмах поэт демонстрирует знание восточных языков и их стиля. В письме ПЛЛетрову Лермонтов шутливо прибегает к чисто восточным приемам повествования: “Л Мо­скве, я благословил, во-первых, всемогущего Аллаха, разо­стлал ковер отдохновения, закурил чубук удовольствия и взял в руки перо благодарности и приятных воспоминаний*.

Лермонтов серьезно относился к изучению тюркского языка. Об этом тоже почти никто не пишет и не упоминает, однако это факт. В письме к САРаевскому он признается: “Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться”. Полагают, что уроки татарского Лермонтов брал в Тбилиси у известного азербайджанского поэта, драматурга и фило­софа Миры Фатали Ахундова. В письме САРаевскому в на­чале декабря 1837 года поэт мечтает: “Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только про­ситься в экспедицию в Хиву с Перовским”. (Т. 4. С. 404).

Михаил Юрьевич Лермонтов был пленником Востока и России. На Кавказе он мог воскликнуть словами героя “Вос­точной повести”:

Люблю тебя, страна Востока!

Кто знал тебя, тот забивал

Свою отчизну…

В России его Измаил томится по Кавказу:

Ты знаешь, верно, что служил

В российском войске Измаил;

Но, образованный, меж нами Родными бредил он полями, И все черкес в нем виден был.

Но ни там, ни здесь Лермонтов не мог сказать, подобно Арсению в поэме “Боярин Орша”, заветных слов “отец и мать”. Ибо по крови он был Восток, по воспитанию ~ Запад, Однако ни Восток, ни Запад не могли в силу обстоятельств полностью претендовать на сыновнюю любовь поэта:

Никто не смел мне здесь сказать Священных слов: отец и мать! Конечно, ти хотел, старик, Чтоб я в обители отвык От этих сладостных имен? Напрасно: звук их был рожден Со мной. Я видел у других Отчизну, дом, друзей, родных, А у себя не находил Не только милых душ – могил!

Возможно, отсюда байроническое презрение ко всему ми­ру, подкрепленное социальным унижением и обидами цар­ского двора. Отсюда желание воздвигнуть свой, собственный мир, подобно Демону.

Тебя, я, вольный сын эфира, Возьму в надзвездные края; И будешь ты царицей мира, Подруга первая моя; Без сожаленья, без участья Смотреть на землю станешь ты, Где нет ни ист инного счастья, Ни долговечной красоты, Где преступленья лишь да казни, Где страсти мелкой только жить; Где не умеют без боязни Ни ненавидеть, ни любить,


Демон-Лермонтов мог любить или не любить земной мир, но мир почти всегда отвечал ему нелюбовью. Особенно тогда, когда поэт разрывается между Востоком и Западом, Если его герой погибает в боях за Восток, то даже братья отвора­чиваются от него, обнаружив на груди у убитого светлый

 

локон и боевой крест. Боец для черкесов мгновенно превра­щается в ненавистного гяура. Если он отличается в битвах за Россию, то от него, помня о его происхождении и вольно­думстве, ждут только покорности. А если нет — то не пол­учает он ни милости, ни награде

И вновь остался он, надменный, Один, как прежде, во вселенной Без упованья и любви!..

Итак, Лермонтов, потомок Золотой Орды, воспитанник петербургской школы подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, разрывающийся в своих симпатиях между Восто­ком и Западом, горячо любимый как тем, так и другим, ак­туально и свежо звучит и сегодня, в нелегкое время поиска новых путей и возвращения забытых ценностей.

 

 

 

 СОДЕРЖАНИЕ

Глава! Белый Лебедь Бальмонта………………………………             3

Глава II Владимир Набоков — потомок Набок-хана.      11

Глава Ш. Три ракурса набоковиаяы……………………………….. 16

Глава IV. Выразитель духа Вселенной?……………………………….      20

Глава V. Александр Блок — внук Бекетова…………………… 26

Глава VI Первый нобелевский лауреат…………………………… 29

Глава VII.Тюркские корни………………………………………………… 35

Глава VIII Тюрки поэтического пера……………………………………     41

Глава IX. Неизвестный Лермонтов………………………………………… 46

 

 

Марат Карябаемм Варманкулоа

Наследник* Белого Лебеда (Тюркские корни русских писателей)

Редактор Елена Песина Худож. редактор Анатолий Ващенко Технич. редактор Клара Турымбетова Корректор Адиля Михрамова

иб n 6753

Подписано а печать 04.05.95. Форшт 84×108 1/32. Бумага офсет- хая. Гкркнтура “Сетури”. Усл.-печ. л. 3,36. Усл. кр.-отт. 8^7. Уч.-издл 3,42.Тираж6000.Заказ N° 366

Издательство “Рауаи” Министерства печати и массовой информа­ции РесяуФлккн Казахстан. 480009. гЛлматы, пр.Абая, 143.

Набрано и сверстано фирмой “ТАМЫР”

Типография Верховного Совета Республики Казахстан, 480016, Г-Алматы, улДКунаева 15/11Изображение 041